Потом он послал ещё письмо: «Но только я буду Там здоровым, буду везде легко носиться и летать». Ефим сомневался насчет птичьих крыльев: слышал, когда близко пролетала птица, как скрипят маленькие её крылышки, как тяжело и учащённо она дышит. Может быть, пусть крылышки будут на ногах, как у Гермеса?
Кроме Ефима и Маши, письма Хухрикову стали посылать ещё некоторые: медсестра Тома, делавшая Ефиму физиотерапию, студент из Строгановского художественного училища, в котором Ефим в своё время учился, и театральный режиссёр, с которым однажды познакомился. И нескольких приобщила Маша.
Всегда существовали люди, призванные осуществлять связь мира дольнего с миром горним, — солдатики искусства. Адепты неподдельной религии — потому что «религия» и есть по-гречески «связь», — они на Земле отстаивали суверенитет неведомого мира, «в сознании минутной силы, в забвении всесильной смерти» сражаясь и с собственным отчаянным неведением. А всё потому, что их связь с миром горним была безадресная, как вопль в пространство, который только иногда достигает ушей Небес. А пишущие Птаху владели настоящим адресом!
Они знали, зачем живут. Им не нужно было биться на два фронта: с собственным сомнением и с прагматизмом черни. Они спокойно работали в преддверии будущего. Инструментами служили — бумага, магнитная плёнка, просто мысль, лишь бы она была отмечена печатью желания. Прикидывая различные варианты обустройства вечности, они усердно трудились и не печалились ни о чём. Свободная от безнадёжности, мысль их распространялась в светлую сторону бесконечности, развиваясь иногда в монументальные плоды синтеза искусств. Театральный режиссёр поставил целую райскую феерию.
Только медсестра Тома не умела рисовать и не знала, о чём мечтать.
У Томы были нежные руки, мягкий голос, она величала пациентов «голубчиками». Один взгляд на неё — даже из дальнего угла через всю процедурную — заставлял Ефима съёживаться, как от боли в животе. У вальяжной, цветущей, светлой не получалось составить сколько-нибудь цельную картину Рая. Она переживала и боялась пустоты. Ефим носил ей конфеты, открыл тайну Птаха, а потом стал придумывать для неё Рай — во время обогрева больной ноги лампами.
— Прежде всего — дом. Потом — природа, инфраструктура и прочее. И можно заселять дом.
— Голубчик, а если я забуду что-нибудь — ведь сколько нужно мелочей?
— Прежде всего — придумай дом.
— Голубчик, а если я ошибусь, что тогда?
Безусловно, обосноваться в доме навечно — не то что на жизнь. Выбирать нужно тщательнее. Самому Ефиму нравились особняки Шехтеля, но почти никогда нельзя было осмотреть их изнутри, так как в этой жизни их выбрали себе недоступные люди. «В мире дольнем каждый чудесный дворец существует однажды в камне и несчётно в мечтах. В мире горнем все мечты приобретут каменную плоть. Там каждый получит в меру своих желаний, и не станет зависти».
Ефим пробовал сам сочинять и рисовать внутреннее устройство вожделенных особняков, но он был всего лишь дизайнером, он не знал сопротивления материалов, а в архитектуре просчёты недопустимы. Но потом Ефим сообразил и сразу же позвонил, объяснил Томе, что можно напридумывать разные дома и переходить из дома в дом — Там времени хватит испробовать каждый, Там уместятся все фантазии, гораздо больше, чем можно нагородить здесь, Там место — обширное и объёмное, так что если где-нибудь пол окажется крив — не страшно.
Ефим объяснял Томе: можно просто запечатлевать свои хорошие минуты — те, которые, сверкнув одним боком, сразу исчезают. А Там минута в силах приобрести любую длительность, — реально, остановиться и отдохнуть. Так делали египтяне — ведь не всё, что они делали, было зря. Внутри гробниц они изображали идиллические картинки: прогулки, праздники, домашние посиделки — самые прекрасные и яркие минуты своей реальной жизни, чтобы минуты и душа Ка воскресли вместе, чтобы душе среди этих минут проводить Вечность. Он приносил Томе художественные альбомы, понукал её посещать выставки и особенно Природный зал — в поисках мечты.
Ефим сочинял много, его Рай всё расширялся и превращался в целое царство, окружённое океанами, раскинувшееся на совершенно особой планете, в центре собственного мироздания. Ефим был Фантазией мира, космическим инженером. Он возделывал беспредельный мир, которым собирался владеть, как огородник грядками. Он собирался приглашать друзей не в дом свой, не на выставку своих произведений, и даже не на свой спектакль, а в свой мир. Он надеялся угодить многим. Он предвкушал восхищение Хухрикова. Учитель так великодушен! Он не сумел изготовить сколько-нибудь приемлемый для своих тварей мир, не сумел даже их самих выполнить без изъянов, но сумел привить им свою творческую способность, божественную черту. И теперь любая самая ленивая и косенькая мечта продавщицы — уже залог её будущего. Но слюнявая, вонючая, со спущенными чулками обитательница дурдома исполняет данное предназначение лучше: мечты её могут быть ярче, чем у самого Птаха. Страдание разъедает душу, но созидает фантазию.
Маша, девочка с набором голландских кисточек, выросла сутулой, рыхлой, бессловесной. Зеленовато-серые тусклые волосы она собирала в растрёпанный хвост, лицо сохранило землистый оттенок детства, а под подбородком и на щеках пробилась довольно густая серая щетина. Маша часто звонила и рассказывала своим тихим густым баском, что нашла и что послала. Она торопилась. Но однажды сказала:
— Всё, что я намечтала, — прекрасно, но я не хочу ничего этого больше. Я вообще не хочу быть человеком, а только прозрачным озером. И чтобы свет кругом и тишина. Сбудется?
Ефим не знал, сбудется ли, но ему не понравилась такая выдумка.
— Или не озером. Спокойнее шаром, вроде далёкой планеты в Космосе, — продолжала Маша.
— На ней могут завестись микробы, вроде людей, и червоточить.
— Тогда просто шаром. Абстрактной-геометрической фигурой.
— Это только минутное настроение, навеянное усталостью. Не надо, не пиши об этом Птаху!
— Это — моя мечта, — возразила Маша, — от неё не убежать. На ней — печать желания…
Маша умерла от хронических болезней, незаметно, в одиночестве.
Ефим отправил бандеролью свои первые красные башмачки, в которых когда-то не ковылял по земле, но летал в поднебесье у мамы на руках, и хотя тогда уже был ранен, но ещё об этом не знал. И вскоре получил открытку с фотопортретом одного из особняков Шехтеля — розового с сосной. Эту открытку он тоже недавно отослал для своего обустройства Там. На оборотной стороне было нацарапано мелким почерком: «Ты хочешь пребывать в вечности младенцем?» Ефим поспешил уточнить: «Это моя душа будет лёгкой, как тогда. Я ничего не; забуду из того, что узнал, но мне не будет тяжело от знаний, раз сам я не делал зла». И отправил открытку назад.
Обращаемые часто интересовались, не затрагивал ли Птах нравственных вопросов. Хухриков говорил: «Там мир прозрачный, и растворяются глаза.
Разворачиваются бобины с мыслями, развертываются мечты. Если ты делал зло, у тебя тоже есть выбор. Или ты, пребывая в своём Раю, будешь всегда помнить своё зло, которое исправить уже поздно. Или ты можешь отказаться помнить, но тогда и тебя не станет вместе с твоей памятью, и твой Рай останется пустой — необитаемым Космосом во Вселенной».
Пришла пора Томе заселять свои далёкие дома — просторные, с видами на моря, в том краю, где нет зависти. Она опять пребывала в растерянности.
— Ты, наверное, захочешь видеть там своих детей, мужа? — Ефим лежал под лампой в процедурной.
— Одной — нехорошо, голубчик. Но и с ними нехорошо, — покачала она головой.
— Ну, выдумай кого-нибудь, с кем хорошо.
— А что, — она удивилась, — можно и человека выдумать, голубчик?
— Можешь составить свой идеал из кусочков, как гоголевская невеста.
— Да ну, — замахала она руками, — какая из меня гоголевская?