«Тогда никому ничего не надо было»
Самойлов Павел Аристархович, 1893–1989 годы, Бутырская тюрьма, рабочий
Отец мой был из семьи рабочих, он уходил работать в Сормово, с двенадцати лет уже помогал, а в двадцать в партию вступил, завод тогда бастовал часто, мало работали, а тут работать придавило… Отец организатором был, во главе комитета был, тогда и арестовали и его и мать. Мать была женщиной такой, что я до сих пор не встретил, да и не встречу уже. Она за отцом в огонь и в воду готова идти, любила его очень и села в тюрьму вместе с ним.
В гражданскую воевал с германцем, сбежал из-под караула, мне велели трибунала ждать, расстрелять хотели за агитацию против войны. Я еще партийцем понял, что надо держаться стороны отца, верный он человек, верил в Ленина. От него я узнал о Ленине, научился читать, писать. А пришел семнадцатый, я в Петроград пошел, за правдой. Помню, собрались мы, мужики и говорят — ты боевой, ты и езжай, узнай, как тамо кончать али нет войну. Пришел я, отца встретил, объяснил он мне, что к чему, какая революция, тогда я еще не очень разбирался в политике, это сейчас здоров, а тогда болен был еще. Отца в сентябре убили, так я не знаю кто. Но Петроград уже бунтовал, спокойствия в городе не было, патрули везде, пропуски. Остался я в Петрограде, понял, здесь мое место, отца должен заменить. Мы были готовы уже 20-го числа. А потом на штурм пошли. Сколько мы ждали этого, думали, Зимний возьмем, вся страны будет за нами, как мы тогда ошибались.
Ты думаешь, что так просто было, как пишут, — все было: и давка, и стрельба, кто первый ворвался, потом если падал, то по нему и бежали, а сколько скульптур переломали, побили, тогда никому ничего не надо было.
Потом мы делегатами пошли на II съезд Советов, я тогда впервые увидел Ильича, маленький, обычный человек, а какой ум. Люди стояли везде, где можно было встать, заполненный до отказа зал, балкон, летящие вверх шапки, бескозырки, все перемешалось, и он выходит, все не сразу заметили даже.
А тут нас, передовых рабочих, послали в деревню, строить колхозы, крестьянский путь к коммунизму, как мы считали. Ходили уговаривали людей, силу приходилось применять, а что делать, когда сверху приходит разнарядка, столько кулаков выселить, а столько в колхоз записать. Неохотно люди шли в колхоз, жалко со своим расставаться, частнику надежней жить. Единственное, о чем я жалею, что не отговорил людей отдать весь хлеб, мы были уверены, нам помогут, нас не оставят, конечно, нам помогли, но поздно, люди гибли, хорошие люди умирали, а куркули жили. Приезжает такой начальник из района, ему бы поесть да бабу, и на остальное наплевать. Видя таких партийцев, как крестьяне могли верить нашей партии.
А это уже XX съезд, меня как старого большевика пригласили, споров было много, а толку нет. Разоблачили Берию, Сталина и все, наметили сдвиг в политике, экономике. Но все осталось на бумаге. Честно говоря, я не верю, что Сталин виноват во всех репрессиях, не он, без его ведома, возможно, все это творилось. Он бывал у нас в квартире, еще до семнадцатого года, хмурый был, но честный и принципиальный, для меня он остался идеалом большевика и сейчас.
«Избрали меня председателем госпиталя»
Русов Павел Никифорович, 1897–1978 годы, дер. Спирино Костромской губ.
В Тамбов я приехал в 1916 году, где зачислен был во 2-ю роту 204-го пехотного полка. Мой отделенный командир младший сержант Василий Козумов был моего роста, очень красивой наружности. Он как за своим братом за мной ухаживал. По ночам укрывал своей шинелью и одеялом. Я занимался прекрасно и был первым солдатом нашего отделения. Он рекомендовал меня в учебную команду. Я пошел в команду, где мне достался отделенный командир, младший унтер-офицер Миниев. А взводный офицер был прапорщик Увейнов. Офицер среднего роста, широкий в плечах. Мы вскоре узнали, что он был борец и хороший шулер играть в карты. Раз обыграл на две тысячи рублей командира Московского округа Морозовского, а на другую ночь выиграл опять две тысячи рублей и стал жить на широкую ногу. Завел шинель как у генерала и стал ездить на бегунках к нам в Ахмединовские казармы и другой раз придет пьяный. Но мы его любили и уважали. Раз я попал под неприятности, и меня привели к нему на расправу. Он выслушал мои объяснения и велел поставить меня «под винтовку» на два часа. Такое было мне наказание, больше он дать не мог, а мог передать по команде мое поведение начальнику команды, который дал бы мне 20 часов «под винтовку». Он меня спросил: «Ну, что попался, „Канарейка“?» Он так меня называл. Дело в том, что я во взводе был запевалой и был голос у меня тонкий. Он говорил: «Запевай, „Канарейка“!», и я запевал…
До февральской революции у нас в роте произошел ужасный случай, какого мы не видали, как пришли на службу. За какую-то маленькую провинность один наш офицер дал наказание одному украинцу десять шомполов. И вот, чтобы выполнить это приказание, этого мужика повели на конюшни. Но в это время солдаты возмутились и, схватив виновника, бросились на унтеров и отбили несчастного солдата. После этого пришел прапорщик, и сделал митинг роты, и рассказал про наказание, которое заслужила рота. Вскоре произошла революция, и прапорщика куда-то дели, перевели в другой полк.
И вот я попадаю на уроки к моему старому отделенному Василию Разумову, который отправлял меня в учебную команду., и к своему земляку по деревне Шевелеву Гаврилу Федоровичу, который ушел на фронт с первой маршевой ротой. Попал я в 20-й Рижский полк, стоявший на участке левее Двины против Золотой Горки.
Я стоял в одну ночь на посту и наблюдал за противником, как вдруг прилетела от него пуля, и ударила в мою винтовку, и разорвалась против лица, и поранила меня в лицо. Один осколок попал в правый глаз около зрачка, и тот по сие время косил, и не поворотить глаза, но врачи забеспокоились и направили меня к специальному врачу в Москву. Приехал я за четыре дня до Октябрьской революции и попал в госпиталь № 115 против Павелецкого вокзала. В госпитале после Октябрьской революции меня избрали председателем госпиталя, и я стал об нем заботиться. Открыл там школу. Дали мне двух молоденьких учительниц, которые были уже в то время партийными и стали помогать мне в правлении госпиталем. Моя голова была еще забинтована марлей, а мне сразу пришлось бежать в город искать подводы и ехать по картошку. 500 раненых солдат были спасены мной от сильной голодовки, где выдавали по 200 гр. хлеба в день. А в это время на улице свирепствовала стрельба из винтовок и пулеметов, и стреляли все кому не лень и в кого не поймешь. Так продолжалось трое суток, после чего можно было выходить на улицу и ездить с ранеными бойцами в Большой театр, где проходила драма «Евгений Онегин». Но из театра приходилось идти пешком, трамваи уже переставали ходить. Когда я провел в госпитале два месяца и все было установлено, что осколок из моего глаза вынуть нельзя, я попал на Комиссию, и мне дали десять месяцев отпуску, и я уехал в д. Спирино, где и был выбран председателем Спиринского сельсовета…
В 1919 году был взят в Красную армию и ушел воевать с англичанами под Архангельском. Я был выдвинут в должности каптенармуса роты. Приходилось ездить в тыл за получением продуктов. Потом я служил в 1920 году в инженерной роте в качестве столяра-стекольщика. Приходилось ремонтировать казармы солдат.
В 1921 году меня окончательно демобилизовали. Я пришел домой и стал править своим хозяйством, не имея лошади, а имея одну корову и одну овцу, выделенных отцом.
«Одна как перст»
Меледичева Августа Николаевна, 1910 год, г. Котельнич, швея
Я родилась 5 марта 1910 года в городе Котельниче. Мама была кухаркой, но рано умерла в 1918 году. А отец в 1915-м умер, под лошадь попал. С восьми лет мы с сестренкой одни остались. Люба меня на полтора года младше была. И вот сразу после маминой смерти получаем мы письмо от тетки по отцовской линии. Она еще не знала, что мама умерла, и всех троих звала к себе на лето в Санчурск. Оно у них жарким обещало быть. Ну, люди добрые денег нам насобирали. С грехом пополам добрались мы до Санчурска. Полпути на лошади, половину — пешком прошагали. А дороги ведь тогда грязнющие были. Прибыли в Санчурск, дом нашли по памяти — узнали. А тетка за водой на колонку ушла. Мы как были, так в пыли, грязи зашли в дом, залезли на печку да заснули — с усталости-то и не постеснялись. Ну, тетка пришла, нас не видит, на кухне возится. И тут ее сын пятилетний, Митя (их у нее шесть было) на печку полез. Просыпаемся мы от дикого крика. Понять ничего не можем. Оказывается, он нас за чертей принял. Тетя Настя прибежала с ухватом, думает, что за такое? Люба в рев, я за ней. Еле признали нас. Рассказали им про житье-бытье, про мамину смерть. Она поплакала с нами. Но, говорит, детки, мне своих-то нечем кормить, грибами да ягодами летом хорошо живем, а зима придет — хоть по миру идти. Так что ж, говорит, у своих-то деток последние крохи отбирать. И сама ревет в голос.