В декабре немцы нас выселили из нашей хаты в соседнюю. У нас хата была приличная; полы крашеные, стены штукатуреные. Такие дома немцы себе забирали, а жильцов сгоняли по несколько семей в плохие хаты.
Если где-то немцам навредит кто-то, то были предатели, доносили, указывали на комсомольцев и старых партийцев. Сгорел однажды у нас дом (до войны была школа), жили там немцы, и вот его подожгли. За это расстреляли несколько мужчин. Рассказывали, что в Белгороде на базарной плошали была поставлена виселица. В то время, когда вешали людей, тем, кто был на базаре, не давали расходиться, чтобы они смотрели, как казнят.
В одно утро всему селу велели собраться на площади у церкви. Мы поняли, что это не к добру, и решили уходить. Мороз был свыше 30 градусов. Мы с мамой собрали детей, посадили в большие санки, кое-что положили еще и пошли по реке Северный Донец. И не мы одни. Шли кто как мог, кто приспособил лыжи, кто санки. Так и уходили из своих домов. Что дома у нас осталось, сложили соседям в погреб. Прошли мы в тот день километров десять. Остановились в селе Беломестное у стариков, которые очень хорошо приняли нас. Была у них корова. Для маленького брата давали молочка, да и нас всех кормили. Мама на второй день сходила назад, взять хотя бы еще что-нибудь. Потом вернулась, и мы уж дальше не поехали.
Маме было трудно с нами. У кого дети были постарше, те уехали километров за 200–300, им было лучше. Ну вот, остановились мы, а мамина родственница тетя Люба, у которой было тоже двое детей, стала маму уговаривать вернуться, поехать к ней и у нее всем вместе жить. У меня, говорит, картошка, свекла в погребе есть, топить камыша много (у нас лесов нет, и топили камышом). Ее дом стоял на окраине Старого города. Решили мы вернуться, жить в доме моей тетки. Приехали, поместились в двух комнатах, чтобы было теплее, и стали жить очень дружно, несмотря на то что нас было тринадцать человек.
Через несколько дней к нам стал приходить староста, по-моему, его звали Миша Уткин, говорил, чтобы мы уезжали, пока не поздно. Приходил несколько раз, но мама думала, что все обойдется. Прожили 18 дней. И вот был субботний день, мама с тетей Любой наделали щелока (настаивали кипяток на золе и этим настоем стирали белье и мыли головы), выкупали детей и хотели мыться сами. Но тут как раз приходит староста и два немца с ним и говорят нам, чтобы через три минуты были готовы ехать, а куда — они знают. Пригнали нас в село Черная Поляна за рекой. Там были еще сельские эвакуированные. Тут и стали жить. А немцы лютовали. В один день на Донце встретили они с десяток наших знакомых и всех расстреляли, в том числе и нашу соседку Улечку Пичерикову. Девочка Валя, моя ровесница, с ней была расстреляна. Немцы хоронить никого не давали. Так они лежали до весны. Весной всех их погрузили и похоронили в братской могиле под бугром.
Мой маленький братишка простыл и стал болеть. Потом выгнали нас в село Беломестное. У мамы стали очень сильно болеть ноги, совсем перестала ходить. Я ходила тогда сама за восемнадцать — двадцать километров за зерном и картошкой. Ели мы очень помалу, делили все до капельки. Когда стало тепло, я ходила копать людям огороды, чтобы они меня хотя бы накормили. Выкапывала неубранную картошку. Из нее пекли пышки и ели. Но нас, голодающих, было много, а поле маленькое.
Домой нам разрешили вернуться в августе 1942 года. Пришли — есть нечего, все растащено. Но мы были рады, очень рады и тому, что хоть сохранилась хата! И нам немного повезло. В начале войны хлебные поля по осени неубранными остались. Вот мы с ребятами и ходили, собирали колоски. Зерна варили, иногда мололи на самодельных железных мельницах.
Поздней осенью — зимой 1942–1943 годов было особенно трудно. Есть было абсолютно нечего. Приходилось ходить в дальние села, которые не были эвакуированы, и просить милостыню. Давали картошку или свеклу, хлеб давали очень редко.
В феврале 1943 года наше село освободили от немцев. С этого времени мы оказались на передовой. А за Донцом, в Белгороде, еще оставались немцы. Все это время невозможно было выходить из подвалов, погребов. Обстреливали из орудий, минометов. Самолеты налетали, бомбили. Очень много хат было разрушено, сожжено. Людей столько побито и ранено, что помощь оказывать было некому. У меня подружка пряталась с мамой у соседей в погребе (старались сидеть в погребе вместе по нескольку семей, чтобы не так страшно было). Подружку мою ранило, и она умерла. Похоронить ее даже во дворе не было возможности — все стреляли. Мама ее мертвую оставила в доме, а сама опять спряталась в погребе у соседей. Их дом загорелся, и моя подружка Маруся мертвая сгорела в нем.
Дома кушать не готовили. Если немцы заметят где-то дымок из трубы, обязательно обстреляют этот дом. Воду набирали из колодцев только по вечерам, когда стемнеет и по улицам не свистят шальные пули. В это время люди начали болеть сыпным тифом. Мама у нас совсем не ходила на ногах — осложнение после тифа. Нас, детей, хотели вывезти одних в тыл, но мы решили все же остаться с мамой. Прожили мы до мая, а в мае мама стала понемножку ходить, тогда мы в штабе у наших стали проситься, чтобы нас вывезли ночью на подводах. И в конце мая мы уехали. По дороге немцы нас все освещали ракетами и обстреливали.
Приехали за сорок километров от Белгорода в село Воровское. Там был наш райком, нам даже немного помогали в питании. А через некоторое время нас перевезли подальше в тыл.
И вот в августе слышим, что якобы освободили Белгород. Нам, конечно, уже и не верилось. Собралось нас несколько человек, и пошли узнать, правда ли это.
Шли мы два дня, в конце концов пришли в город, видим — людей почти никого нигде нет, солдат тоже. Ни наших, ни немцев. Мы очень обрадовались освобождению. Дом у кого разбит снарядами, у кого сгорел, у кого разобран. Если у кого и уцелел, то стоял без дверей и окон. Ну, я вернулась за мамой и братишками. Хата наша была без дверей, окон, полы выдраны. Окна заложили мы кирпичом. Где найдешь осколок стекла, его вложишь. Ламп не было, да и керосина негде было взять. Если каплю керосина раздобудешь, в пузырек сольешь. Сделаешь из жестянки трубочку, в нее вытянешь тряпочку, приспособишь на пузырек — вот и лампа. И то старались поменьше жечь, жалели керосин.
«Один раз чуть мамку не повесили»
Масюк Марфа Александровна, 1923 год, хутор Архангельский Воронежской области, доярка
До войны я закончила семилетнюю школу и работала телятницей на ферме. А когда началась война, мужчин стали забирать на фронт, работы стало больше. И все бабы, все бабы. Всю мужскую работу делали сами.
Летом те, кто покрепче, косили, кто послабее — сгребали сено, ставили стога. На поле ходили жать рожь, пшеницу. Урожай тогда хороший был. Жали вручную, серпами, вязали снопы, потом возили их на телегах на колхозный двор, на ток. Там уже молотили. Это была, наверное, самая тяжелая забота. Молотили цепами. Сейчас цепов уже не увидишь. А после молотьбы болели руки, ломило спину. Попробуй-ка, помолоти целый день, да еще солнце пригревает, пыль летит. Завяжешься платком, чтоб одни глаза открыты были, и колотишь. Да что там говорить, трудно было. Но тогда хоть работать хотелось, знали, для чего стараемся. Вот когда немцы пришли, хуже стало. Нам еще, можно сказать, повезло. У нас не сами немцы, а итальянцы были. Они не так зверствовали.
Угоняли людей в Германию. Гонят с автоматами, грузят на машину. Бабы воют, причитают. А они свое дело делают.
Много перевешали народу. Как кто чуть не угодил — так и вешают. Один раз чуть мамку не повесили. Это было уже перед тем, как наши наступать стали. Тут у нас местами партизаны появились. Никто и не знал, где они есть и много ли их. Только, бывало, появлялись они в Батовке (так тогда наш хутор назывался). Наша хата на краю хутора, за оврагом стояла. Приходили, иногда хлеба просили или еще чего-нибудь поесть. Мы сами всю войну и долго еще после войны голодные жили, но для партизан всегда хоть что-нибудь да находили. Я сама только раз их видела, все мамка выносила им. Может, что и рассказывала им про итальянцев — не знаю, врать не буду. Но только учуяли итальянцы что-то, выследили. Дело зимой было. Приходят раз утром, схватили мамку и повели на улицу.