Работала я в Ананьинской начальной школе. Была заведующей и военруком, вела два класса. Семнадцать лет мне тогда было, как школу приняла. Школа в двух зданиях была — километр друг от друга. Одно-то специально под школу строили, так оно очень худое было, а второй — дом раскулаченного крестьянина, тот, конечно, крепче был. Обстановка в классе — парты черные, деревянные, доска такая же. Пол был некрашеный, мыли его с дресвой, кирпичом толченым, а стены побелкой мазали. Шкаф был, а в нем библиотека. Карта полушарий еще висела — и все. Пособия учебные сами с ребятами делали. Ремонтировали школу сами. Гвоздей, досок не было, а ребята бог знает где и добудут, да и тащат кто гвоздь, кто штырь какой. Парту изломают — сами поправят, так у нас всегда заведено было. Печка стояла «голландка», как выпадет кирпич — булыжник вставим да глиной примажем.

На учителя у нас по два класса приходилось. Первый и третий в одном классе занимались, второй и четвертый в другом. По четыре-пять уроков сидели. Военное дело вели тогда с первого класса. За школой полосу, препятствий сделали — бревно, яму вырыли — окоп. Меж двух берез высоко доска, а на ней лестница и шест приколочен. И в перемену, и после школы ребята все тут занимались. Маршировать учились, по-пластунски ползать. А сама сколько раз на сборы военруков ездила. На два-три дня нас собирали, когда в Подосиновце, когда в Пинюге. Тренировал нас старший лейтенант Хомяков, старый уже, а такой строгий. Полови-на-то военруков были фронтовиками, калеки — кто без чего, так он уж им только теорию давал обучения.

Жили трудно, не сытно ели, не шикарно одевались, но дружно жили. Все в первую очередь на фронт отправляли: полушубки, носки, рукавицы с двумя пальцами, чтобы стрелять в них можно было. Даже посуду собирали. Сдавать государству надо было по 500 литров молока в год да мяса, масла, яйца, шерсть. Ребята, старики со старухами да женщины в основном работали. Лошади были только в колхозах, техники вообще никакой. А у себя на огородах по пять человек в плуг запрягались и пахали. В колхозе по трудодням рассчитывали, работаешь весь день, а за этот трудодень две копейки выдавали. Когда, правда, и горстью хлеба заменят. А в год, может, триста трудодней, только и выйдет, значит, шесть рублей. Да и купить на них тогда нечего нельзя было.

Все сами добывали. Летом, конечно, лучше было: пестики (головки хвоща) собирали, из крапивы и кислицы суп варили, сок березовый точили, ягоды и грибы на зиму заготовляли, ну а на огороде что вырастет. Цветки клевера собирали. Высушат, истолкут да с мукой намешают. Сахара, мыла не было. Метр ситца такой диковиной считался.

Очень сильно я первые годы войны переживала. Брат Иван у меня в авиационном училище в Умани учился, а началась война — он и пропал, больше года писем от него не было. Шибко быстро наши-то отступали, они от своих отбились да с парнем одним вдвоем по лесу плутали от погони. Вышли к хутору к какому-то, так тем и спаслись, что хозяин их от немцев в копну поместил, их и не нашли. А потом как вышли к нашим — до Сталинграда отступали. Он тогда и провещился, весть, значит, подал. И для всех ведь. Как кто из баб письмо получит — вся деревня бежит к ней читать. Так этим письмом семья и живет до следующего письма. А уж самое большое горе по деревне — это похоронка или извещение, что без вести пропал. Тоже горе было, когда калеками придут, но уже не такое, главное, живой был, и не надо ничего больше.

Деревня наша Хлябово стояла в низине. По самой середине речка пробегает, и сама низина Манзарихский лог называется, а чуть дальше Заячий лог, тоже с речкой. Зимой речки «кипят» — вода из-подо льда вдруг выйдет и разольется. В Заячьем-то чище речка была, вода холодная, ключей там много было, воду из нее брали. Деревня была вся в садах, вся зеленая. Около домов черемухи, рябины, калины, березы, липы. Очень ухаживали за ними.

31 дом в деревне был, 164 человека жило, я специально считала. Кругом леса, в полкилометре Пушма протекает. И в военные времена ничего не нарушено было. На Троицу подметали, убирали всю деревню. А теперь умерла и деревня. Живут там сейчас два парня — один на скотном дворе работает, другой в Подосиновце. Дома сгнили все. В поскотине двадцать лет стадо не пасут, а травы там не одно, а три стада прокормить можно! По Пелеговке уж лет пятнадцать луга не косят, все они заросли, а ведь как послушаешь, все корма скоту не хватает. Это ведь никому ничего не надо ноне!

Про ребят-то я могу рассказать. Подростки-то основной силой в колхозе были, больше взрослых робили. Ну и с маленькими они нянчились. А бывает, маленького-то и оставить не с кем, так мать ему молока с хлебом намешает да за ногу к крылечному столбу привяжет, чтобы не убегал. Рядом ведь речки, а малой и в луже может утонуть. Кто пойдет — накормит…

Помню, мы один раз с подружкой пошутить захотели. У одной старушки к кольцу на калитке нитку привязали, а на той стороне сарай был. В него спрятались (а это ночью было) и давай за ниточку дергать. Она раза четыре вышла. А наутро приходит к подружкиной матери и говорит: «Я, мол, вчера загадала, приснится сын — живой вернется. Только так и не спала всю ночь. Все кто-то кольцом брякался». Сына-то так и убили у нее, долго нам нехорошо было. И не потому, что ей не дали сына увидеть, а надежды мы ее лишили — вот отчего!

Тогда ведь ближе люди друг к другу были. Потому, что горе общее было, радость общая…

«Как мы верили в Сталина!»

Лукьянова Александра Тимофеевна, 1905 год, крестьянка

Маша Платониха шла с базару и говорила, что началась война, ей никто не верил, а часов в одиннадцать едут люди на двух лошадях и кричат, что надо идти в военкомат.

В ту ночь было бедствие. Забрали десять человек, все прощаются, до Ошланского мосту провожали. Потом гребли вику, клевер ли, а Иван Прокопыч кричит, что Ваньку берут, биллярских берут и наших всех по повесткам.

Арсентьича, мужа моего, взяли 9 августа 1941 года. Он только что пришел с финской войны. Сначала взяли военнообязанных, а потом стали брать молодых ребят. Стариков стали брать в трудовую армию. Женщин мобилизовали в лес. У меня было трое ребят, а помоложе девчонок окопы гоняли копать, а потом в Киров на завод. Как мы верили в Сталина! Соберут колхозное собрание: «Товарищи, Сталин просит варежки, шерсти». Принесем клочками шерсть, вяжем. У нас Марфа была, у нее не было никого. Все отдавала: овчины, валенки, молоко.

Я была выбрана лечить маленьких детей, все ребята умирали от голода. У меня сын Ленька начал собирать корешки, поел их, заболел дизентерией и умер. Если похоронная придет, то так и считали: что делать — без жертв война не бывает. Самые тяжелые дни помню: хлеба ни крошки, отец — старик, мать, ребята, и семь дней мы питались не знаю чем. Ребятам председатель по 100 грамм хлеба давал. Дома трудно: отцу восемьдесят три года, матери тоже, сестра больная да ребята.

А в лесу мы лес валили, сучки обрезали, в лесу была два года. В зиму два раза домой ходила. Как сменили Антона Ивановича, председателя сельсовета, так и нас сменили. Стали мы молотить. День молотишь, ночь сортируешь, утром встаешь и везешь в Турек, а там тридцать две ступеньки, и все ведь таскаешь на себе. Самые тяжелые мешки — это с пшеницей и горохом. Лошади через силу таскали. Картошку возили, так себе воровали.

На суд меня гоняли — в лес не ехала, да не я одна. Идем, хохочем — думали в милицию идем, дак ничего. А нас до ночи держали. Мишка наш говорит: «У них дети плачут — а они тут сидят». Вызвали к прокурору, тот спросил, сколько детей, и тут же отпустил.

Потом сняли Антона Ивановича, а он ел людей. Подохните, говорил, дак не больно и надо. Павел Яковлевич (председатель колхоза) стал ребятам пайки давать, мне тоже дал. Все на себе пахали, и он с нами пахал.

Немало лес помогал. Грибы там, ягода, растения разные. Простой с работы никогда не идешь, то лебеду несешь, то кисленку собираешь. У нас на лугах много было кисленки кобылячей. И повадились ребята чужие, так их палкой гоняли. Бывало, с сенокоса возами возили кисленку.