— До сих пор помню ощущение зубов, сомкнувшихся на моей руке, — сказала она.

— Я очень признателен вам за помощь, — сказал Скарамаш. — И, со своей стороны, буду следить, не появится ли где кротурод цвета заварного крема.

У Шэма глаза полезли на лоб.

— Цвета старого зуба, капитан, — резко отпарировала Напхи. — Огромный крот оттенка старого пергамента. Слоновой кости. Лимфы. Желтоватых белков задумчивых глаз безумного старого профессора, капитан Скарамаш.

Посетитель забормотал извинения.

— Я пойду куда угодно и сделаю что угодно, лишь бы повстречать мою философию, — медленно сказала Напхи. — Моя философия, — продолжала она, — не желтая.

«Далась ей эта дурацкая философия! Из-за нее она плюет на те снимки», — подумал Шэм. А ведь на них доказательства — чего именно, он не знал, но, несомненно, глобального крушения всего рельсоморья, по меньшей мере. А она не хочет оторваться от своих кротобойских философствований и на минуту!

Однако похоже, что Скарамаш с ней заодно. Сколько же их, таких философов, на рельсах? Не у всех стреггейских капитанов была своя философия, но все же многие из них вступили в отношения противоречивой любви-ненависти с одним определенным животным, в котором они провидели или ощущали — прощущали — воплощенные смыслы, возможности, мировоззрения. В какой-то момент — неопределимый словами, зато вполне ощутимый на практике — в голове таких капитанов что-то щелкало, и обычный профессиональный подход к хитрой добыче вдруг превращался в нечто совершенно иное — преданность одному определенному животному, в котором заключалась теперь целая вселенная.

Дэйби училась охотиться. Дневная мышь снова могла летать, правда, на небольшие расстояния. Шэм подвешивал кусочек мяса на веревочку, привязывал ее к поручням последнего вагона, и мышка, хлопая крыльями, летела за вертящейся и кувыркающейся добычей. Это называлось обучение охоте со смыслом.

Шэм задумался о трепете, который вызывали в окружающих те, кто помешался на чем-то одном, превратил свою жизнь в Музей Финального Аккорда. Наверное, между капитанами тоже существовало своего рода соперничество. «И это он называет философией? — фыркали они, возможно, за спиной друг у друга. — Вот эту смирную луговую собачку, за которой он гоняется? О, дни мои ясные! И что бы это могло значить?» Капитаны состязались в умении превзойти других, добиться преимущества над коллегами в толковании смыслов той или иной добычи.

По пути домой они пересекли ущелье, глубокий провал шириной в двадцать — тридцать футов, над которым была переброшена целая сеть мостов. Шэм знал, что им не миновать этого места, и все равно испугался. Рельсы карабкались вверх по земляной насыпи, покрытой клетками дерева-и-металла, перескакивали через лужи и ручьи, в которых плескалась рыба.

— Впереди земля! — объявил впередсмотрящий. И тут же: — Курс на дом! — Смеркалось. В небе кружили птицы. Садились на ветки растущих меж рельсами деревьев, те прогибались под их тяжестью. Команда шумела и гоготала. Местные дневные мыши возвращались домой; на охоту вылетали ночные, черные. Встречаясь, они приветствовали друг друга громким чириканьем, точно одни сдавали, а другие принимали небесную вахту. Дэйби, сидя на плече Шэма, чирикала им в ответ. Потом вспорхнула и унеслась. Шэм не волновался: раньше мышь всегда возвращалась на «Мидас», иногда дожевывая пойманного по дороге зазевавшегося сверчка.

Последний красный луч осветил каменные склоны. Пятнами черной плесени пушились на холмах джунгли, между ними скоплениями светлой плесени выделялись кварталы жилых домов и общественных зданий, складываясь в город Стреггей. Из гавани навстречу «Мидасу» уже пыхтели мощные тягачи, чтобы принять его груз и отбуксировать в док самого кротобоя.

Дома.

Глава 19

Возвращение кротобоя в порт всегда сопровождается восторженными криками мужей, жен, детей, любимых, друзей и кредиторов. Вот и у Шэма радостно дрогнуло сердце при виде Воама и Трууза, которые, стоя на набережной рельсоморья, вместе со всеми вопили и махали руками. Они обнимали Шэма, подбрасывали его в воздух, громогласно осыпая его всякими ласкательными словечками, а потом поволокли, смущенного и растроганного, домой, а дневная летучая мышь Дэйби кружила у Шэма над головой, недоумевая, зачем эти странные двуногие штуковины, называемые людьми, накинулись на ее человека и почему он так очевидно счастлив.

Приобретение Шэма нисколько не удивило его кузенов.

— Не мышь, так татуировка, — сказал Воам, — или серьга какая-нибудь, с чем-нибудь ты все равно вернулся бы, так что и это неплохо.

— Немало парней и девушек возвращаются с компанией из первого рейса на кротобое, — поддакнул Трууз. и энергично покивал. Воам подмигнул Шэму. Трууз кивал всегда. Такая уж у него была привычка. Кивал, даже когда молчал, словно ему было необходимо, чтобы он и мир всегда находились в согласии по любому поводу, в том числе и по поводу отсутствия повода.

Дом, где прошло детство Шэма: на середине улицы, поднимающейся круто в гору, с видом на рельсоморье, эпическую тьму которого время от времени пронзали огни идущих в ночи поездов. Дом был точно таким, каким он его оставил.

Он не помнил, как попал туда впервые, хотя смутно припоминал моменты, явно предшествовавшие этому событию: слышал голоса и ощущал надежную близость отца и матери. Шэм даже не знал, где именно он жил с ними на Стреггее. Как-то раз, довольно много лет назад, они с Труузом оказались в одной малознакомой части города, и кузен предложил показать Шэму его бывший дом. Шэм тогда нарочно наступил обеими ногами в самую середину грязной лужи, до колен испачкал брюки и потребовал, чтобы его вели домой переодеваться — лишь бы только не ходить туда, куда они шли.

Отец Шэма исчез почти целую жизнь назад — разбился на злополучном курьерском; никто точно не знал, когда и как это произошло и в каком именно квадрате обширного рельсоморья он встретил свою смерть. Труп его отца, несомненно, достался животным, а труп поезда — сальважирам. Вскоре после этого снялась с места и отправилась странствовать по островам архипелага и мать Шэма. От нее ни разу не было ни письма, ни весточки. «Слишком велико ее горе, — объяснял Воам Шэму, — чтобы вернуться. Снова быть счастливой. Одиночество — вот ее удел. Отныне и навеки». Она скрылась от Воама, который, как-никак, приходился ей кузеном, скрылась от сына и в какой-то степени от себя самой. Так она и осталась — скрытой.

— Какой ты стал большой! — кричал Трууз. — Посмотри-ка, у тебя развилась настоящая палубная мускулатура! Ты должен рассказать мне все, чему научился у доктора. Мы все хотим знать!

И Шэм рассказал им все, пока они сидели за бульоном. К своему удовольствию и немалому удивлению, он обнаружил, что, рассказывая, чувствует себя вполне в своей тарелке. Попробуй неловкий юноша, спотыкавшийся о кабели и опоры на крышах вагонов, рассказать такую историю два-три месяца тому назад, у него просто ничего не вышло бы. А теперь? Поглядите-ка на Воама и Трууза, как они уши развесили. И Шэм строил свой рассказ так, что у двоих его слушателей то и дело вырывались разные ахи и вздохи, а глаза поминутно лезли на лоб.

— …Так вот, — говорил он, — добрался я уже почти до самого вороньего гнезда, — капитан внизу вопит, как зарезанная, — вдруг вижу: летит прямо на меня птица, а клюв у нее острый, как бритва. И целит она мне этим клювом прямо в глаз. Тут, откуда ни возьмись, моя Дэйби, вцепляется в нее, и они начинают бороться… — и ни на твердой земле, ни в рельсоморье с его глубинами, ни в одном из двух небес не было силы, способной заставить Шэма признаться, хотя бы самому себе, что птица вовсе не спускалась так низко, а больше походила на точку в небе у него над головой, и что Дэйби не сражалась с ней не на жизнь, а на смерть, а, скорее всего, просто нацелилась на ту же мошку, что и она, так что их схватка была всего лишь мгновенным столкновением.