Эдвин остановился. Перечитал последнюю фразу, понял, что за подобные эмоциональные выражения его могут посчитать бесчувственным, и вычеркнул слово «большая».
Затем встал, потянулся и решил было сварить себе кофе. Но кофеварка-латте разбудит Людоедку и половину соседей. Поэтому он быстро подсчитал количество написанных слов. Получилось около четырехсот пяти. Тогда он вернул слово «большая» – стало четыреста шесть. Из шестидесяти тысяч он отнял в столбик четыреста шесть. Осталось еще 59 594 слова. Мид вернется через неделю. Получилось, что за вчерашний день он должен был написать восемь тысяч пятьсот слов. Эдвин трижды пересчитал результат, цифры каждый раз получались разные, поэтому он взял среднее значение. Но как ни считай, перспектива безрадостная. Пока что – он взглянул на кухонные часы – за два часа написано четыреста шесть слов. Двести три слова в час. Значит (он подсчитал в блокноте), на следующей неделе писать придется сорок два часа в день, каждый день, что научно невозможно, согласно теории относительности Эйнштейна.
Эдвин отодвинул блокнот и аккуратно положил ручку.
– Я обречен, – сказал он.
Глава седьмая
– У выпускающего редактора поехала крыша, – сообщила Мэй.
Они сидели в баре О'Мэйли на Донован-стрит, среди полированного дерева и меди, наслаждаясь черным как смоль пивом и промышленно-произведенным ирландским настроением. Эдвин не пошел в редакцию – позвонил и соврал, что «сегодня поработает дома». Работать дома – значит, провести день с Дженни, а это, согласно постоянно обновляемому списку «Опасно для жизни», на пункт хуже, чем в кресле у дантиста с икотой. Поэтому он отправился в обход по барам: начал с О'Келлигана, потом был О'Тул, О'Рейли, О'Фельдман и, наконец, – как бишь его? – О'Мэйли. На Донован-стрит. Набравшийся Эдвин позвонил Мэй.
– Выпей с трупом, – промямлил он в трубку. – Не бросай мертвяка одного.
– Непременно, – сухо сказала Мэй. – Какая девушка устоит перед таким приглашением?
Но все-таки пришла. Эдвин приветствовал ее, как вернувшийся на позиции генерал: «Мэй! Мэй! Сюда!» Он был помят, но выбрит – Мэй сочла это хорошим предзнаменованием. Еще не опустился окончательно, карикатуру пока не сдали в набор. До этого не дошло. Но снова курит, заметила она. И курит не просто, а неистово. Окутан облаком сизого дыма, а перед ним в пепельнице дотлевает груда бычков медленного самоубийства.
И вот они сидели и пили, Эдвин курил, Мэй рассказывала анекдоты, он махал рукой, чтобы принесли еще пива, и над ее шутками смеялся слишком долго и слишком громко.
– Я понимаю, что выпускающим редакторам платят за въедливость, – говорила она, – но этот перегнул палку. Пометил фразу «рукописный манускрипт» как тавтологию. Потому что «манус» по-латыни к есть «рука».
– О! – сказал Эдвин. – Латынь! Е pluribus unum. Carpe diem. Dum spiro, spero![5] Выпускающие редакторы, xa! Все чокнутые. Чокнутые – точно те говорю.
И это правда. Хуже выпускающего редактора, которому слон наступил на ухо и в заднице имеется анально-ретентивный синдром (к вопросу о тавтологиях), – только юристы «Сутенира», что тщательно изучают книги, страницу за страницей, строчку за строчкой, и высасывают из них все соки. Однажды в словах «у теперешних политиков одна дурь в голове» особо анальный юрист усмотрел «намек на употребление наркотиков».
– Дурь в голове! – хохотал Эдвин. – Помнишь, Мэй? Как его там? Писателя. Как его звали?
– Беренсон.
– Точно, Беренсон. Как он взбесился, когда увидел, что фразу вычеркнули! Ворвался в нашу комнату, раскидал стулья, грозился убить юриста и любого… как он сказал?
– Кто «потревожит неприкосновенность его прозы».
– Во-во. Неприкосновенность его прозы. Ха!
Мэй нагнулась к нему:
– Слушай, Эдвин. Возьми себя в руки. Я понимаю, у тебя нервное переутомление, но…
– Я обещал книгу, а потом ее выкинул. Или наоборот. Неважно. И не просто книгу. Это была величайшая книга по самосовершенствованию за всю историю человечества. Ее ниспослали Небеса.
– Тогда нужно сказать мистеру Миду, что сделка не состоялась. Что автор просил немыслимый аванс, или вообразил о себе невесть что, или мы с ним разругались и он отнес рукопись в «Рэндом Хаус». При словах «Рэндом Хаус» у Мида обостряется паранойя, ты же знаешь, он ведь подозревает, что они переманивают наших авторов. А если они все отрицают, это лишь укрепляет его подозрения. И ты окажешься чист. На самом деле, Эдвин, – добавила она, – это всего лишь книжка.
– Нет-нет. Не просто книжка. Это мое все. Очередной провал, очередной… не знаю. – Он опустил голову. Пробормотал что-то себе под нос, затем поднял голову, сфокусировал взгляд на Мэй и произнес вдруг с такой искренней нежностью, что у нее защемило сердце: – Господи, до чего ты красивая.
– Прекрати.
– Это правда.
– Прекрати сейчас же.
– Ты красивая. Очень, очень красивая.
– А ты очень, очень пьяный, – язвительно сказала она. – Пойдем. Я отвезу тебя домой.
– Моя жена, – он качнулся вбок и выдохнул ей в шею: – Моя жена – корова.
Мэй посуровела.
– Знаешь что, Эдвин? Если ты, женатый человек, заигрываешь с одинокой девушкой, не порочь свою жену, хорошо? Это пошло.
– Но это правда, – сказал он. – Она – корова. Ужасная. – Он принялся громко и жалобно мычать – придвинувшись еще ближе, облапав ее колено. Мэй отстранилась, встала.
– Идем. Я отвезу тебя домой.
– Не хочу домой. Жена помешанная. Как в «Степфордских женах», помнишь? Такая помешанная, что будто бы нормальная. Я боюсь ее, Мэй. Боюсь ее нормальности.
– Так почему? – спросила она ледяным тоном. – Почему же ты ее не бросишь?
– Не могу, – скорбно произнес он.
– Почему?
– Я ее очень люблю.
– Надевай пиджак, – сказала Мэй. – Идем.
Когда перед домом затормозило такси, Дженни прыгала под старые шлягеры (Ван Хален и Бон Джови). Вытирая лицо полотенцем, она подошла к двери и повернула ручку замка.
– Вот и ты! – воскликнула она.
Эдвин опирался о косяк, и Мэй придерживала его, чтоб не упал.
– Он перебрал, – зачем-то пояснила Мэй.
– Да, милый? Правда?
Эдвин молчал. Лишь негромко замычал, когда Дженни повела его в дом.
– Спасибо, Мэй. Ты просто чудо.
В отличие от Эдвина, Мэй ненавидела мало кого. Но его жену она ненавидела – холодно и клинически-бесстрастно. «Если настанет конец света, цивилизация рухнет и введут военное положение, – мечтала Мэй, – в первую очередь я выслежу Дженни и убью».
Эдвин с закрытыми глазами пытался скинуть ботинки и задушевно мычал.
– Мы были в баре, – объясняла Мэй. – Вместе. Вдвоем. Он много выпил – со мной, – и я взяла такси.
На улице было темно. Мэй возвращала заблудшего мужа в лоно семьи. Дженни – она развязывала Эдвину шнурки – подняла голову.
– Мы твои должники, – весело сказала она. – А теперь баиньки, да, милый?
– My, – ответил Эдвин. – Му-у-у.
– Не пойму, что неприятнее. – Мэй стояла на крыльце. – То, что я переспала с ее мужем или что она меня совсем не считает за соперницу. Даже на горизонте.
Таксист поджидал ее, ухмыляясь тикающему счетчику.
– Ну, – спросил он, – куда теперь?
Ночь, как и весь город, раскинулась перед ней морем огней и возможностей.
– Домой, – ответила Мэй.
– Так рано? Такой симпатичной барышне? Ладно вам – ночь только началась, жизнь – тоже.
– Нет, – ответила она. – Только не моя.
Глава восьмая
В следующие несколько дней на Эдвина снизошло странное спокойствие. Спокойствие человека, принявшего свою судьбу – будь то расстрел, смертельный укол или пустые извинения и жалкие оправдания перед деспотичным боссом. И в этом глубоком экзистенциальном спокойствии он самоуверенно скользил по бурному морю. Даже грациозно. Самоуверенность и грация – вот те качества, что Эдвин теперь стремился в себе развить.
5
Из многих единое. Лови день. Пока дышу, надеюсь (лат.).