– Знаешь, не люблю, когда повествование строится на диалоге.
– Я прибежал к тебе плакаться? Сдался? Признал поражение? Нет. Я выслушал их и сказал: «Все ясно, джентльмены. Есть только один выход из положения – подделка». Порылись в архивах, взяли по два самых незапоминающихся анекдота из предыдущих двухсот шестнадцати выпусков и упаковали под заголовком: «Самая большая тарелка разогретых остатков для страдающей души». Помнишь, что было дальше?
– Да, – сказала Мэй, – помню.
– Семнадцать недель в списке бестселлеров «Тайме». Семнадцать недель, черт побери! На две недели дольше «Балканского орла». Семнадцать недель – и никто, ни один читатель, рецензент или чертов книготорговец ничего не заподозрил. Не поняли, что мы просто перемешали старый материал! И не говори, что у меня не получится. Здоровье, счастье и горячий секс? Раз плюнуть. Я все сделаю, Мэй. У меня все получится.
– Эдвин, но у тебя всего неделя. Мистер Мид ждет рукопись после возвращения, а тебе нечего показать. Совсем нечего.
– А вот здесь ты ошиблась. Кое о чем ты и не догадываешься. Есть такая рукопись! – Эдвин вышел из-за стола и театральным жестом запустил руку в мусорную корзину.
Корзина была пуста.
Глава четвертая
– Срань. – Только это слово возникло в сознании Эдвина, только оно возникло в его голове, только оно, скользнув по нёбу, сорвалось с языка. Два миллиона лет эволюции человечества, пятьсот тысяч лет существует язык, четыреста пятьдесят – современный английский. И вот из всего богатейшего наследия Шекспира и Вордсворта Эдвину вспомнилась только «срань».
Мусорная корзина была пуста. Толстая рукопись с душком самосовершенствования и лживых обещаний исчезла, а вместе с ней – надежда Эдвина на головокружительный скачок продаж, который он только что обещал мистеру Миду.
– Вот срань, – повторил он.
Это слово, как вы, вероятно, уже догадались, было одним из его любимых. Когда Мид выдал талоны со скидками на курс психотерапии (вместо рождественской премии), Эдвин именно им предсказуемо продолжил фразу «Жизнь – это поле…» Очевидно, правильный ответ что-то вроде «цветов». Но Эдвин шустро уточнил, что «цветы растут из срани, и потому, ipso facto[4], срань с логической и временной точки зрения предваряет цветы». После чего терапевт пожаловался на головную боль и закончил сеанс раньше времени. Сейчас при виде пустой мусорной корзины, представив себе все вытекающие ужасные последствия, Эдвин вновь прибегнул к этому слову.
– Вот срань-то.
– В чем дело? – спросила Мэй.
– В мусорке. Она пуста. Я сунул туда руку, а она пуста. И сейчас вот пуста по-прежнему.
– Ну да. – Мэй направилась к выходу. – Знаешь, более дурацкого фокуса я в жизни не видела.
– Да нет, ты не поняла. Рукопись лежала тут. Прямо в ней.
И тут, за гулом флуоресцентных ламп и приглушенным бормотанием мумий за стенами каморки, Эдвин услышал еле уловимый звук – скрип. Тонкий жалобный скрип – на одной слабой ноте. Эд отлично знал, что означает этот звук. Скрип мусорной тележки на шатких колесиках – он отвлекал его и доводил до белого каления всякий раз, когда – как его там? Рори! – когда уборщик Рори дважды в день опустошал мусорные корзины и вяло подметал пол.
Рори вообще отличался медлительностью, и эта черта его характера могла спасти Эдвина. Если поймать Рори, пока он не ушел, удастся спасти толстый конверте…
Ага, но на этом месте в размышлениях Эдвин уже рванул с места.
– Ты куда? – крикнула вслед Мэй.
– На поиски! – крикнул он через плечо, проносясь по лабиринту комнатушек и лавируя между зеваками. – Я иду искать!
Эдвин пролетел через комнату стучащих копировальных машин и боковой коридор, мимо общей комнаты, просквозил через обрывки сплетен, ароматы духов и затяжную редакционную скуку. Он мчался точно вспышка, взрыв энергии, стрела на предельной скорости или сорвавшаяся с цепи молния.
– Тормози на поворотах! – вопила, расступаясь, массовка. – Тормози!
Скрип усиливался, расстояние между Эдвином и Рори неуклонно уменьшалось, и, наконец, выскочив из коридора, он увидел каблук. Каблук Рори, скрывшийся в грузовом лифте. И тут сочетание выросшей скорости и сократившегося расстояния создало странный оптический эффект: когда двери лифта медленно закрывались, Эдвин оторвался от земли. Он полетел – ноги уже почти не касались пола. Оставалось только долететь до лифта, театральным жестом сунуть в двери руку, посмотреть, как они открываются, и, подбоченясь, так же театрально воскликнуть: «Отдай рукопись!» Не тут-то было. В полном соответствии с парадоксом Зенона о времени и расстоянии медленные двери лифта медленно сомкнулись как раз в тот момент, когда Эдвин чуть не врезался в них (на площадке перед лифтом до сих пор виден тормозной путь его подметок).
– Вот срань-то, – выругался Эдвин.
Ну, ничего. Несмотря на свою литературную профессию и истинно литературную душу, Эдвин ходил в кино (и часто) и прекрасно знал, что делать дальше.
Лестничный марш – поворот, лестничный марш – поворот, лестничный марш – поворот, лестничный марш – поворот, лестничный марш – поворот, лестничный марш – поворот… Когда он добрался до восьмого этажа, у него кружилась голова, дрожали колени, а сам он, несколько растерявшись, понял, что реальная жизнь отличается от экранной. Его не спасут ни редакторский эллипсис, ни прыжок в лестничный колодец, ни смена плана, где он возникает на первом этаже в момент прибытия грузового лифта. Нет. Эдвину пришлось бежать по всем проклятым ступенькам всех проклятых лестничных маршей. Это его слегка удивило. Он прекрасно знал, что книги врут, особенно книги по самосовершенствованию, но всегда почему-то считал, что в кино – все как в жизни. (В студенческие годы он тайком ходил на фильмы со Шварценеггером – в них не надо было искать скрытый смысл и причины человеческих поступков. Больше всего он любил «Конана-варвара», даже несмотря на то, что Арни цитировал там Ницше, несколько нарушая общую гармонию.) Узнай его начитанные друзья, что вместо размышлений над Т. С. Элиотом и Эзрой Паундом он не пропускает ни одного дневного сеанса, когда показывают «Конана», ему бы объявили бойкот. Или, по крайней мере, устроили интеллектуальный эквивалент головомойки. Все годы учебы Эдвин вел постыдную двойную жизнь: внешне начитанный аристократ, а в душе – грубый популист. И сейчас, во время героической погони за уборщиком Рори вниз по бесконечной лестнице, Эдвин де Вальв столкнулся с удручающей истиной: кино о Конане-варваре, возможно, не полностью отражает реальность.
Поэтому он сделал то, что и любой настоящий герой в подобных обстоятельствах: сдался. Пошатываясь, вошел на седьмой этаж – выдохнув: «Счастливая семерка», чем очень удивил секретаршу в чьей-то приемной.
– Вы откуда? – недовольно спросила она, когда Эдвин доковылял до лифта и нажал кнопку.
– С тринадцатого, – просипел он.
– Тут нет такого.
– Именно, – подтвердил Эдвин. – Именно.
Пока лифт неторопливо опускался, до Эдвина доносились средневековые скрипы и стоны цепей и блоков. Все ниже и ниже опускался он, в самые темные подвалы здания. Главное – найти Рори, и все будет хорошо, в этом он был уверен. Рори Эдвин нравился, сомнений не было. Хотя Эдвин – уважаемый редактор в крупном издательстве, он старается не зазнаваться. Изо всех сил «поддерживает контакт» с простыми трудящимися. Всегда перебрасывается парой слов с Рори, когда тот везет свою скрипучую тележку по коридору «Сутенир Инк.»: «Здорово, Джимбо! Как жизнь молодая?» (А может, он Джимбо? Нет, точно Рори. Уборщик Джимбо был где-то в другом месте.) Иногда Эдвин делал вид, что пихает его кулаком в плечо: «Здорово, старина!» – или спрашивал про хоккей. Рори очень любил хоккей на льду. Потому что однажды сказал: «Очень люблю хоккей». Поэтому Эдвин спрашивал: «Как дела у „Рейдерc“?», а Рори отвечал… что-то. Эдвин забыл, что именно. Возможно, нечто вроде «Да, брат, „Рейдерсы“ всем наподдали». В общем, обычный треп о спорте. Короче говоря, Эдвин ему нравился.
4
В силу самого факта (лат.).