— Едут! Едут! — раздалось за воротами. Удельный князь Давид со своей молодой женой Ефросиньей на свадебном поезде едут!
— Ну, началось! — недовольно произнес боярин и пошел переодеваться.
А что началось, он и сам до конца не понял.
Весь день так и шли: дружина — конно, Ефросинья и дети — пешком. Сотник не гнал, но и днём привал не делал. Поэтому переход дался Фросе с трудом. Ноги горели. Женщина то и дело поглядывала на малышей. Те по большей части держались. Самых маленьких отец Никон брал по очереди к себе на коня. Старшие же по дороге успели ещё и душистой земляники собрать полный туесок.
К вечеру выбрались на более-менее широкую поляну, где неподалеку журчала река.
Давид хмуро оглядел их место ночлега. Как правило, здесь они всегда останавливались днём, чтобы дать отдых коням. Но сегодня прошли вполовину меньше обычного. Пешие люди сильно замедляли ход. А так долго отсутствовать летом было нельзя. Мало ли что в Муроме случиться может пока он тут свои дела решает. Думал, дотянут до ближайшего села, там пристроят сирот и домой скорым ходом. Ан нет, отец Никон уже успел Ефросинье слово дать, что при монастыре всех оставит. Удивительное дело: иной раз из старца и не вытянешь обещания, а тут погляди, что творит. Хотя Давид привык к тому, что игумен сам себе на уме. Но как теперь быть — не ясно. На коней брать мальцов никто из дружины не станет. Телегу в деревне купить, лошадь подводную, да пусть идут своим ходом. Выделить пару воинов на охрану и сбросить эту проблему со своих плеч. И так забот полон рот. Свадьба еще эта. Отец Никон настоял на венчании. Мол, негоже княжьему сыну невенчанным браком жить. Хитрит старец. Хочет, чтоб союз нерасторжимым был. Ладно, в случае чего всегда можно жену венчанную в монастырь отправить. Он посмотрел на Ефросинью. Вспомнил слова её «Исчезну — не найдешь», а ведь и вправду такая легко обернется голубкой, и поминай как звали. Зови, не зови — улетит. Никакое венчание не сдержит. Только добрая воля.
Сотник расседлал коня, напоил, стреножил его, оставил пастись. Позже вечером привяжет к морде торбу с овсом. Огляделся — дружина ставит шатёр, дети собирают хворост. Фроси с ними нет. Медленно поискал глазами — точно нет. Тихо ругнувшись насчет непоседливых баб, пошел к реке. И в скором времени нашел, кого искал. А заодно и разговор услышал, для его ушей не предназначенный.
Ретка сидела у самого берега, опустив в воду босые ноги и уткнувшись лицом в угловатые коленки.
— Устала, маленькая? — Фрося погладила девочку по русой голове. Ретка подняла заплаканное лицо и спросила:
— Они пришли, потому что ты не настоящая Яга?
Женщина вздохнула. Посмотрела на серебряную гладь воды, у самого берега её разрезали камни. Вот что на это скажешь? Правду? А какая она, эта самая правда? Это в мыслях всё ясно, чётко да складно, а начнешь объяснять вслух и всё равно солжешь.
— Знаешь, солнышко. Думаю, что я была самой настоящей Ягой. Но всякой сказке рано или поздно приходит конец. Нет больше моей деревни. Никто не придёт ко мне за иголкой, не попросится на ночлег. Поэтому умерла Лесная Баба, лежит там, в селе вашем, покой охраняет. Тысячу лет их не потревожит никто.
Сказала и замолчала. Кто его знает, в какое посмертие верит девочка.
Ретка задумалась, а после кивнула.
— Я видела, как ты шкуру свою, сорванную с конька дома, мертвым кинула. Спасибо. Это хороший дар. Предкам понравится. — Помолчала и добавила: — Значит, ты теперь простой человек?
— Да, — усмехнулась Ефросинья, — самый что ни на есть настоящий. Вот видишь, как от шкуры избавилась, сразу живые заметили. Ехал мимо добрый молодец и тут же жениться надумал.
— Даа, — протянула девочка. — Хорош молодец, сам крепкий, что мороз в середине зимы, и конь у него могучий, словно дуб вековой. Ладный муж будет. В обиду не даст.
Фрося покачала головой и обняла ребёнка. Маленькое птичье тельце прижалось к чужому теплу.
— Матушка Ефросинья, — прошептала девочка, — возьми меня с собой, служить тебе буду. Я же всё-всё умею делать, и готовить, и шить, и вышивать. Родительница моя из городских была, рязанских. Многому научила.
Фрося зажмурилась и лишь крепче прижала к себе малышку. Нет. Не даст она более обещания, от неё не зависящего. Как бы она не хотела оставить Ретку подле себя, но у самой будущее не ясно. Без приданого, в чужой дом, с размытыми перспективами на будущее. Может вообще в только до Мурома доедет, а дальше сама.
Давид вышел так, чтоб видно было. На него уставились две пары глаз.
— Там у костра помощь нужна, — бросил он.
Ретка подскочила и убежала кашеварить. Ефросинья поднялась и собралась уйти, помыться она успеет и когда стемнеет.
— Подожди, — едва слышно окликнул он. И продолжил, глядя на воду: — Девку эту можешь при себе оставить, чтоб тебе с делами помогала.
Фрося резко обернулась. Слышал, значит.
— Спасибо, — произнесла мгновенье погодя. Сотник кивнул.
— И не ходи по лесу одна. Звери здесь дикие.
Женщина скривилась. Год жила, и никому дела не было, а теперь — на те, заботятся.
— Мне вымыться нужно, — сказала она вместо замечаний на этот счет.
— Мойся, я посторожу пока, — ответил Давид и сел, прислонившись спиной к дереву. Фрося скрестила руки на груди.
— А разве положено вот так до брака на невесту глядеть?
— Конечно, положено. Вдруг ты тощая да чахлая. Да и чего я там, по-твоему, не видел? — вернул давнюю шпильку сотник.
«Невеста» только фыркнула в ответ. Сняла рубаху, зашла в воду и поплыла.
На следующее утро Ефросинья проснулась от пристального взгляда. На неё голубыми глазищами смотрел малец, тот, которому она вчера курицу доверила, и что-то протягивал в сложенных лодочкой ручонках.
— Вот, — одними губами произнес Белёк. Фрося подняла голову с седла, что служило ей подушкой, и присмотрелась. В руках у ребёнка было яйцо.
— Ряба снесла. Я её на ночь в шапку посадил, а утром — вот. Ещё теплое.
Женщина улыбнулась и тихо, чтобы не разбудить спящего с другой стороны седла Давида, прошептала:
— Ну и замечательно! Оно твоё — заслужил.
Паренёк засиял и убежал, а Фрося примостилась поудобней на войлочном потнике в надежде еще немного поспать. Только прикрыла глаза, как услышала звонкое «Моё», а после надрывное «Отдай».
Слова эти стрелами впились в сознание, отгоняя остатки сна. Дикой силой подбросило Ефросинью. Миг — и она на ногах, а сердце колотится так, словно хочет пробить грудную клетку. В два прыжка настигла источник шума. И всё равно опоздала. Молодой дружинник допивал яйцо, а пацанёнок размазывал рукавом слезы по лицу.
— Ты! — разъяренной змеей зашипела женщина, — как ты смеешь у ребенка, у сироты, забирать? Кто дал тебе такое право?
Дружинник картинно вытер усы и вложил пустую скорлупу в детскую ладошку.
— Не помню, чтоб я спрашивал твое мнение, волочайка лесная, — осклабился он и развернулся, чтобы уйти. Но тут неожиданный и молниеносный удар кулака сбил паршивца с ног. Фрося отскочила, закрывая собой ребёнка, а разъяренный сотник поднял горе-воина за шкирку, как напакостившего пса, и встряхнул.
— Ах ты, чужеяд прикормленный! Я смотрю, зря тебя в дружину взял, уговоров стрыя[3] твоего послушав. Ты только с бабами да мальцами воевать и гож. Ноги твоей в конной сотне не будет. А за оскорбление невесты моей виру в пять гривен с тебя возьму.
— И еще пять митрополиту Муромскому не забудь, — раздалось с другого края поляны. Отец Никон вышел на шум из своего шатра.
Парень зыркнул на сотника, потом на игумена и, держась за выбитую челюсть, прошамкал:
— Кщажий щуд тщебую.
— Требуй, голубчик, требуй, право имеешь рассказать на весь Муром, как ты прилюдно мальцов обворовываешь да женщин оскорбляешь. Тот-то старый боярин Радослав Ольгович рад будет, что его сыновец[4] за языком поганым своим не следит. Али мало сестре твоей Кирияне откупа дали? Или новый жених недостаточно родовит?