— Девочка, как ты и говорила.

Зима припорошила степь серебром, погружая в сон. Сковала желтые травы хрустящим инеем. Жизнь поселения замерла, становясь тягучей, как капля мёда в холодный день. Мужчины охотились, пасли скот, кто мог, правил утварь, женщины пряли лён, ткали полотна, белили их на покатых крышах. Фрося нянчилась с ребёнком, каждый день сражаясь с Настасьей за право самой решать, как лучше: пеленать или нет, давать ли слюнявить яркие стеклянные бусы, заниматься ли зарядкой, корчить ли рожи, читать ли на память Беовульфа. Кстати, последнего приходили слушать от мала до велика.

Во время очередного такого спора в дом вошли Давид с Пуресом. Мокшанский князь послушал и рассмеялся на всю светлицу:

— Жена хана не пеленает дочь и не боится кривых ног. Правильно. Ноги под подолом не видны, а на лошади так ездить удобнее. Поляницу растишь, хатун? Это хорошо. Я тут супругу твоему предлагаю мирный договор скрепить браком между детьми. Что ты скажешь на это?

Фрося посмотрела на Давида, тот едва заметно прикрыл глаза. Значит, обсудили и ждут её слова. Скорость, с которой решались подобные вопросы, внушала уважение, но то, что мужчины открыто спросили её мнение, несколько удивляло и наводило на определённые мысли.

— Оцязор Пурес, а не рано ли ты о сватовстве говоришь? Ребёнка не крестили даже. Только домашнее имя девочке и дали, а ты её уже в невестки пророчишь. Жизнь длинная, мало ли что, — спросила Фрося, давая себе время на раздумье. Увы, но о браке по любви для княжеской дочери оставалось только мечтать. Её, в любом случае, сговорят для закрепления какого особо ценного соглашения.

— Жизнь не только длинная, хатун, она ещё и сотней троп ветвится. На какую ступим, по той и идти придётся, как в той были: «Как пряму ехати — живу не бывати, направу ехати — женату быти; налеву ехати — богату быти». Вот теперь за тобой слово, какой стезёй нам дальше идти.

Ефросинья задумалась. Действительно, история как дорога со множеством ответвлений. Возможно, первый шаг предстоит сделать прямо сейчас. Хотел бы Давид отказать Пуресу, сделал бы это сам, не втягивая её. А так, значит, свои условия выставить можно.

— Добро. Я не против сговорить детей, но, во-первых, Атямас перейдёт в нашу веру. Только после этого объявят о сговоре и не часом раньше, а во-вторых, начиная с десятилетнего возраста, он будет проводить у нас зимы. Об остальном, думаю, вы сами сговоритесь.

Пурес на это лишь сощурился, пройдя рукой по рыжей бороде.

— Насколько понятно и ожидаемо твоё первое желание, настолько странно второе. Позволь узнать, почему ты просишь об этом.

— Просто я не хочу, чтобы моя дочь увидела первый раз жениха, когда он с неё повой свадебный снимать будет.

Степняк расхохотался. Легко, заразительно. Соколиные глаза его блеснули в свете лучин.

— Мне нравится это требование, прекрасная Ефросинья, — сказал он наконец отсмеявшись.

К концу зимы вести из Мурома стали приходить не просто тревожные — ужасные. Боярина Решту разгневанные горожане выволокли из княжьего терема и повесили на воротах. Боярина Богдана с молодой женой сожгли в собственном доме, подперев поленом. Ещё троих выгнали из города, а добро разграбили. Воевода едва порядок навёл, чтобы толпа купеческие кварталы не пошла громить. Зачинщиков высек, остальные сами разошлись. Митрополит Муромский бежал в Рязань, обвиненный людом в том, что он опорочил дочь писаря.

С каждым днем Давид становился всё смурнее и смурнее, а его шаги в ночи по ложнице — всё глуше и глуше. Раз во дворе при солнечном свете Ефросинья увидела, что собранные в хвост волосы у мужа на висках совершенно седые. Извёл себя за зиму. Не выдержала, подошла, обняла за шею. Пусть окружающие думают, что хотят. Прошептала:

— Не терзай себя. Приедут.

— Откуда ты… — начал князь и осекся, увидев, как по степи скачут всадники, а над ними алым солнцем полыхает знамя Муромского княжества.

Прибывших, как и положено, было пятеро по одному от каждого сословия: бояре, духовенство, купечество, ремесленники и крестьяне.

Единственный, кого знал среди присутствующих князь, был Жирослав. Незримо, но отчетливо изменился за эти полгода боярин. Держался он ровно, смотрел прямо, говорил спокойным голосом, но плескалось на дне его глаз такое, что Фросе сразу вспомнилась Марго, у которой впервые в жизни умер пациент на столе или папин друг — внекастовый, прибывший из лунной колонии, где подавлял восстание. Фрося вспомнила, что стало с его семьёй, и мысленно содрогнулась, а он поймал её взгляд, мимолетом подмигнул и продолжил свою хорошо поставленную речь:

— Князь наш! От всех вельмож и от жителей всего города пришли мы к тебе: не оставь нас, сирот твоих, вернись на свое княжение. Ведь много бояр погибло в городе от меча. Каждый из них хотел властвовать, и в распре друг друга перебили. Оставшиеся же в живых на милость твою уповают и вместе со всем народом молят тебя: вернись на стол Муромский, спаси город от разорения изнутри и от врагов извне. Жены же наши слезы льют и нижайше просят княгиню Ефросинью вернуться в город и сесть подле мужа. — Закончив говорить, он склонил голову в поклоне.

Давид сомкнул брови, оглядел присутствующих.

— Говорите ли вы, мужи, от лица града Мурома?

— Да, — хором ответили пришедшие.

— Признаёте ли вы меня князем из рода Святославичей, по праву занимающим Муромский стол?

— Да, — повторили люди.

— Согласны, чтобы супруга моя Ефросинья повелевала женами вашими?

— Да, — в третий раз молвили они.

— А моя жена лично просит госпожу Ефросинью вернуться в город, — не смолчал Жирослав. — Говорит, к осени следует внука ждать.

[1] Ушкуй — большая ладья с парусом и вёслами, вмещающая 40–60 человек

[2] Папа (мокшанский)

[3] В 1241 Пуреш дошел вместе с войсками Субэдэя до Германии, но под Легницей отказался сражаться и был убит монголами.

Эпилог

Крещение проходило в Спасо-Преображенском монастыре. Центральный, Рождества Богородицы, тот, что располагался на Воеводовой горе, пострадал, когда толпа пыталась расправиться с епископом, и не мог принять княжескую чету.

Младенец, вынутый из купели, обиженно кричал. Конечно, вот было тепло, сухо, ребёнок задремал под чтение молитв, и вдруг неожиданное пробуждение от холодной воды, в которую троекратно погружают.

Фрося смотрела, как Настасья бережно берет на руки крестную дочь, как улыбается, шепча её имя. Евдокия. В честь знатной римлянки, казненной за веру в далеком четвёртом веке.

Княгиня прикрыла глаза, вдыхая аромат ладана и воска. Когда-то и тринадцатый век казался ей далёким, непонятным, чужим. Четыре года изменили всё, а в первую очередь её саму. Слетела шелуха, проявился характер. Теперь она могла позволить себе не соглашаться с чужим мнением, мировоззрением, поведением. И знала, что и её решения не всегда будут поняты и приняты. Это заставляло думать, искать варианты, компромиссы, а не прятаться в раковину безразличия. Ведь на каждое решение влияет сотня обстоятельств, и порой кажется, что нет выбора, что заблудился в лабиринте правил, условностей, чужих мнений. Тропа не стелется под ногами, путы не рвутся и тогда нужен тот, кто скажет: «Сними эту чертову маску, покажись настоящим, и я тогда скажу, что думаю о тебе на самом деле. Тебе будет сложно, больно, неприятно, но ты очистишься и найдешь свой путь».

Фрося вновь вспомнила разговор с Жирославом. Когда боярин выдал, что обвенчался с Реткой, она была в ярости и даже не скрывала этого. Парень же стоял спокойный и сдержанный, смотрел на неё, не пряча глаз. А выслушав все обвинения в свой адрес, ровно произнёс:

— Ты совершенно не права, княгиня, и злишься зря, хотя в этой злости больше беспокойства, чем гнева. Все твои требования и свои обещания я выполнил и могу ничего не говорить более. Но я вижу, что Ретка дорога тебе, и ты переживаешь за неё, посему расскажу, как всё было.