Уже вечером, когда купеческие телеги были загружены, а серебро отсчитано, один из торговых людей — Михал, тот, у которого Фрося соль покупала, подошел к хозяевам да с поклоном спросил:

— Дочь твоя крёстная Ретка накидки вяжет, я как-то видел, что она одну снесла торговцу тканями, он за неё пять кун дал, а после продал за пол гривны. Есть ли такие ещё? Я все заберу и за каждую я готов дать двадцать кун.

Фрося оторопела от такого ценника, Давид нахмурился: что там за накидки девчушка делает? Золотом что ли да скатнем расшивает?

Позвали крестницу, та поведала, что есть две шали готовые, одну довязывает, и убежала за товаром. Пока узнавали да спрашивали, Фрося пришла в себя.

— Слушай, Михал, шали тебе Ретка продаст, все три, но все же за полгривны каждую. Таких нет точно от Константинополя до Швеции. И в Новгороде ты выручишь явно больше за диковинку, поэтому не скупись, девице ещё приданное собирать.

— Да с такими руками я сам на ней женюсь! — расхохотался Михал, а зашедшая с шалями Ретка зарделась, как вишня.

Купец пощупал мягкие платки, развернул, удостоверившись, что нет ни одного повторного узора, и ударил рукой по столу.

— Будь по-вашему! Завтра за последней накидкой заеду. Эх, мечта, а не невеста!

Выложил серебро и, откланявшись, отбыл.

Давид, наблюдая всю эту сцену, лишь головой покачал и задумчиво отметил:

— Негоже княжеской крестнице за купца выходить.

Девушка снова покраснела, а Фрося мысленно порадовалась тому, что девочка маленькая ещё, рано ей о женихах думать.

[1] Бадог — здесь тонкая палка или прут.

[2] Заваруха — каша из пшеничной муки

[3] «Поучение Владимира Мономаха» — памятник литературы XIIвека

Praeteritum XX

И взем мечь, нарицаемый Агриков, и прииде в храмину к сносе своей, и видев змия зраком аки брата си, и твердо уверися, яко несть брат его, но прелестный змий, и удари его мечем. Змий же явися яков же бяше естеством и нача трепетатися и бысть мертв и окропи блаженнаго князя Петра кровию своею.

«Повесть о Петре и Февронии Муромских»

Зима в Муроме искристая, морозная, пропитанная дымным запахом.

Белый бархатный снег укрывает серость улиц, оседает на крышах домов, наряжая многочисленную резьбу в шапки да сосульки. Ока, скованная льдом, притягивает всех от мала до велика. Каждый, у кого есть свободный час, хватает рукавицы, салазки, коньки[1] и бежит веселиться. Кто катается с горки, крича от счастья на всю округу, кто деревянными клюками пытается загнать увертливый кожаный мячик в небольшую лунку, а кто и вовсе засел в снежной крепости да одаривает снежками прохожих. Эггегей! Берегись! Не зевай!

Еще Муромская зима — это пиры с застольями. Вольготно гуслярам да скоморохам, им и каша, и ручки от калачей, и брага. А коли расщедрится кто на медяшку, так вообще песня веселей идёт. Какую, говоришь, спеть, барин?

У князя Владимира каждую седмицу собираются бояре, дружина, гости заезжие да мастера славные. Чарку опрокинуть за здоровье князя с княгиней да сплетни послушать. А сплетен тех, что блох у собаки.

Ефросинье зимние пиры не понравились. Шумно, еда тяжелая, мясная, непривычная, питьё только хмельное. Кругом вонь кислятиной от вспотевших тел. Даже высокий стол не всегда скатертью застелен. Раз пришли, а на столе крошки, Фрося их возьми да смети в руку, запамятовала, что здесь на пол всё кидают. Так потом месяц по городу слухи ходили, что супруга сотника, словно голодная, остатки хлебные со стола собирает. Нет, уж лучше дома с книжкой или рукоделием. Шуршит прялка, крутится колесо, тянется нить, а с нитью и песня звонкая, мастерицам на радость.

Ходит Давид на пиры один, не пропускает. Сидит, ол потягивает, не столько пьет, сколько по усам да бороде на пол сливает. Вид хмельной, смотрит на гостей, взгляд скользит, ни на ком не останавливаясь, не вглядываясь. Утомится, глаза прикроет, и неясно, то ли дремлет сотник, то ли нет.

Поздний час. Ушел князь Владимир в опочивальню, и люд весёлый понемногу расходиться начал. Среди первых откланялся боярин Богдан. После, сильно припадая на изувеченную ногу, покинул гридницу Илья-воевода. Горделиво поднялась Верхуслава, кивнула вежливо гостям и ушла к себе. Постепенно погасли светильники, смолкли гусляры. Пора и Давиду покидать княжий терем да идти к своей печи, к жене ласковой. Ан нет, сидит воин, то ли пьян упился, то ли устал от хлопот домашних, то ли ждет красотку из голубок, подружек княгини.

Вот уже нет никого, только пара гостей по лавкам растянулась. Храпят. Смолкло все в тереме княжеском, погасли огни, лишь огарок свечи возле сотника поблёскивает, бросает тени кривые. Открыл глаза Давид, пламя встрепенулось, отразилось в зрачках. Поднялся воин одним легким движением, шагнул бесшумно. Не человек идет, пардус крадётся.

Возле покоев Верхуславы на полу дремала девка-холопка. Давид приблизился вплотную, рот рукой зажал. Та вздрогнула, глаза открыла, но признав сотника, едва заметно кивнула, а после тихо забрала свечу из его рук да отползла прочь.

Давид, не медля ни минуты, выбил плечом дверь. Слабый металлический засов жалобно звякнул и легко вылетел из брёвен. В два прыжка настиг воин чужое ложе, оторвал от княгини ничего не успевшего сообразить гостя и одним ударом в лицо погасил несчастному сознание. Верхуславе хватило ума не визжать. Она вскочила с постели, нагая, растрепанная, схватила со стола нож и прошипела:

— Не приближайся, убью!

Давид хмыкнул и куда-то в темноту спросил:

— А что у нас, брат, с прелюбодейками делают?

— Бреют налысо и заставляют, в чем мать родила, телегу тащить, — прошелестело от двери, и в одрину зашел князь Владимир. Опустился устало на резной стул и негромко продолжил: — А можно к забору привязать да дёгтем измазать.

Верхуслава выронила нож, осела на пол и протяжно на одной ноте завыла. Князь вздохнул, а потом кивнул на распластанное тело.

— Ну и кто это?

Давид снял с себя кожаный пояс да крепко связал ночного гостя. После перевернул его на спину, чтобы полюбоваться. Из носа боярина Богдана текла кровь, обильно поливая всё вокруг.

— Так я и думал, — брезгливо произнес Давид. Поднялся, подобрал нож с пола, бросил княгине рубашку. — Срам прикрой.

Верхуслава резко перестала выть, поднялась, натянула предложенную одежду и зло выплюнула:

— Ничего вы мне не сделаете. Я дочь боярская, а не какая-то безродная из лесу. За моим отцом сила и немалая. Он не простит тебе, супруг мой, позора.

Владимир посмотрел на Давида почти виновато. Права чертовка, во всём права. Сила за боярином Позвиздом и другими думными мужами. Не стерпит старик обиду. Не сейчас, так потом придумает, как люд поднять. Не хотелось князю ссориться с боярами, не хотелось ослаблять внутренней распрей город.

А потому верно говорит Верхуслава, не будет казни[2] публичной. И с боярином Богданом что делать, тоже неясно. Сам из рода знатного, да ещё и зять боярина Ретши. Публично опозорить Верхуславу — это с тремя знатными родами поссориться. А никак не ответить на обиду — позор на собственную голову. Князь устало потёр виски и не столько крикнул, сколько проскрипел в темноту:

— Надья!

В дверном проёме тут же появилась та самая холопка, что под дверью спала.

— Бегом к Митрополиту. Поклонись от меня и нижайше попроси прийти в мой хоромы. И пусть возьмет всё, что нужно для пострига.

Эта речь окончательно утомила Владимира, и он прикрыл глаза. Смотреть на растрёпанную супругу и разъяренного брата сил уже не было.

Давид возвращался домой в предрассветный час. Рядом храпел, ведомый под узду конь. Под тонкой подошвой ботинок хрустел снег. Колкий ветер впивался в лицо. Тяжелые думы терзали сотника. Одна другой хуже. Сегодня ночью у брата была возможность уничтожить три сильных боярских рода. Превратить свое бесчестье в победу, укрепить свою власть. Дружина и церковь поддержали бы. А вместо этого Владимир распустился с женой, постриг её в монахини, взял сорок гривен с князя Богдана за блуд и… всё. Давид не заметил, как с силой сжал лошадиную узду. Металлическое кольцо не выдержало и лопнуло под его руками. Ну как так?! Ради власти, даже ради призрачной надежды на власть люди были готовы на всё: клеветать, обманывать, убивать. А потому ответ на такие действия всегда должен быть молниеносный и жёсткий.