Жирослав в ответ поклонился, но гридницу не покинул.

— Что ж ты стоишь? — прошуршал устало князь. — Время же не ждёт.

— Так Давыд Юрьич просил узнать, как там его супруга поживает, вот и хочу посмотреть, что отвечать ему.

— Скажи брату, что супругу его Ефросинью судят за проклятье сестры твоей.

Жирослав насмешливо посмотрел на Кирияну.

— Не, княже, сестрица моя всегда такая была. Проклятье тут ни при чём.

Боярская дочь вспыхнула заревом, глаза её грозно сверкнули.

— Боярин Ретша глаголит, что Давыжая супруга грамоту проклятийную под крыльцо положила.

Жирослав рассмеялся.

— Скорее, ведьма лесная ей сок красавки[2] в ол нальет, чем записки писать будет.

Тем не менее.

Князь протянул Жирославу бересту. Тот прочел её, хмыкнул и полез в кошель.

— Княже, сестра моя явно по дурости и ревности своей ввела отца в заблуждение. Грамота эта её рукой написана.

— Врешь, паршивец! — подала впервые за все время голос Кирияна.

Жирослав бережно достал из кожаного кошелька маленькую свернутую бересту и протянул её Владимиру Юрьевичу.

— Одной рукой написано, княже.

Правитель развернул записку и прочитал:

— От Кирияны к Жирославу. Брате, эби лежа, ебехото аесово.[3]

В гриднице раздались смешки. Бояре поначалу старались сдерживаться, но через пару секунд зал сотрясался от смеха. Кирияна стояла бледная, отец её, наоборот, покраснел так, что Фрося испугалась, что его удар хватит. Когда шум начал стихать, князь Владимир поднял руку вверх. Все разом замолчали.

— Ретша Ольгович, грамоты действительно одной рукой написаны. А посему думаю, невестка моя обиды тебе не чинила. Более того она имеет право стребовать виру за напраслину. Ты б девку свою в узде держал, а то срамит тебя на весь Муром, то у церкви, то сейчас. Однако слуги твои мзду пусть заплатят за извод лживый, по десять кун с каждого. Понятно?

— Да, — сквозь зубы процедил боярин.

— Мне не нужна вира, — ответила Фрося.

Писарь оформил грамотой решение, князь поставил на ней свою подпись и отпустил всех. Фрося хотела поймать Жирослава, чтобы поблагодарить его и расспросить о Давиде, но того и след простыл. Она выскочила на крыльцо, ища отрока глазами, но вместо молодого боярина наткнулась на бледного игумена.

— Девочка моя, — священник сгреб её в объятья. Фрося услышала, как заходится его старческое сердце.

— Отец Никон, всё хорошо. Не переживайте. Поедем домой.

Дома под успокоительный сбор и оханье кухарки Ефросинья поведала урезанную версию истории. За скобками оставила лишь приключение в клети. Решила, что эта информация не для посторонних ушей.

— Как хорошо, что Жирослав свою сестру не любит гораздо сильнее, чем тебя, — отметил игумен.

— Отец Никон, — спросила Фрося, когда адреналин от случившегося не мешал думать. — Как так вышло, что ты приехал так быстро? От монастыря до Мурома как раз два часа езды. А ведь ещё до тебя добраться с известием надо.

— Так мой ученик, что при князе писцом служит, мне через голубятню весть направил, — пожал плечами священник, а после спросил: — Девки-то твои где?

— Да утром еще в лес отпросились за грибами да ягодами. Мы как вернулись, тиун взял телегу да поехал их встречать, чтоб с коробами не шли. Слушай, отец Никон, — Фрося подняла свои карие глаза, — ты не знаешь, как Давид-то? Как ушел, так и нет вестей от него.

Игумен сощурился.

— Отчего не знаю? Знаю. Живой. Бог даст, к холодам вернется. Скучаешь?

Фрося подперла кулаком щеку.

— Переживаю. Мне ж не говорит никто.

— Так ты и не спрашиваешь, — отметил старец.

Ефросинье на это нечего было сказать. Она-то и сообразила, что переживает, только сегодня до этого как-то не задумывалась об этом странном ноющем чувстве.

Их разговор прервал шум во дворе. Вернулись девчонки с полной телегой ягод, грибов, орехов да трав. Когда только все насобирать успели. Вместе с ними прибыл кузнец.

— Эй, хозяйка, отковал я тебе твои штыри и втулки. Принимай работу да выполняй уговор.

Весь оставшийся вечер Фрося собирала и настраивала прялку. А когда она взяла растрепанную и отбитую лучком шерсть и начала прясть, девчонки побросали чистку грибов да прибежали глазеть.

— Я, матушка! Дай мне попробовать ниточку на колесе скрутить, — подпрыгивала от нетерпения Ретка. Фрося посадила её перед собой и показала, как нажимать на педаль да тянуть ровницу из кудели. Меньше чем за десять минут девушка освоила навык.

— А у нас такое чудо дома будет или только в деревню возьмешь?

— Будет, — усмехнулась Фрося, — беги, помогай остальным, а то вы грибов набрали столько, что за ночь не перечистить.

— Мы завтра еще поедем, — бросила Ретка и убежала.

Ефросинья усмехнулась, после повернулась к довольному кузнецу.

— Спасибо тебе, мастер. Вот тебе аванс за новый заказ, ещё пять таких комплектов нужно сделать.

— Эх, дожился, — рассмеялся мужчина, — раньше шлема ковал да мечи, а теперь части прялки.

— Слушай, Иван, — Фросины глаза вдруг загорелись в предвкушении, — а давай я тебе заказ дам не хуже шлема. Мне утюг нужен, и я даже нарисовала, как что выглядеть должно, сдюжишь?

[1] «Геенский огонь». Грамота с таким проклятьем найдена в слоях XII в. В Новгороде гр.№ 973 считается заклятьем.

[2] Красавка — белладонна. Ядовитая ягода средней полосы.

[3] Данное выражение состоит из ненормативной лексики и взято из берестяной грамоты Старой Русы № 35, датированной 1140 г. Смысловой перевод: не выпендривайся, будь как все.

Praeteritum XVIII

Князь же Петр слышав от брата своего, яко змий нарече тезоименита ему исходатая смерти своей, нача мыслити, не сумняся мужествене, како бы убити змия. Но и еще в нем беаше мысль, яко не ведыи Агрикова меча.

«Повесть о Петре и Февронии Муромских»

Каждый раз перед сражением Давид вступал в ещё один бой — внутренний: подавить страх, волнение, унять дрожь от предстоящей схватки, откинуть сомнения в правильности действий. Внешне спокойный, делал он это во время молитвы. Губы произносили заученные слова, а разум очищался от эмоций.

Однако так получалось далеко не всегда. Редко, когда рати выстраивались двумя длинными полосами, перекрывая собой горизонт. Еще реже выпадала возможность настроиться на сечу. Степь не ждала, что воин, мысля «Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли…», наденет кольчугу; шепча «И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия…», застегнет ремешки на наручах; произнося «Нас ради человек и нашего ради спасения, сшедшаго с небес…», водрузит на голову шлем, восклицая «Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна…»[1], вскачет на коня.

Нет, степь нападала кочевыми стаями, жалила пернатыми стрелами, разила кривыми саблями. Петляла, изматывала, душила чадом сожжённой травы. С каждым вздохом, с каждым шагом заманивала всё глубже и глубже во чрево своих бескрайних просторов.

Давид тряхнул головой. Ярость душила. Пепел в сожженной деревне был ещё тёплый.

Проклятые степняки жгли селения, уничтожали посевы, уводили в плен одних и убивали других, а после растворялись, словно сама трава поглощала поганых.

Несколько раз муромцы настигали небольшие разбойничьи отряды, уничтожая их. Но это больше напоминало ловлю блох. Давид не единожды отправлял дозор, но вести были одинаковы. Горит степь, разорены сёла, а враг утекает, как вода сквозь пальцы.

— Надо поворачивать, — недовольно пробурчал Илья, разминая поясницу, — ещё неделя пути и покажутся стены Бряхима[2]. А я не хочу встречаться с булгарами, имея лишь сотню конных.

— Твоя правда, — отозвался Давид, чистя свой меч, — да и Муром далеко позади. Углубились мы в степь. Как бы, пока сидим здесь, к воротам города враги не пришли. В следующий раз, ты, воевода, дома останешься. Нечего тебе с нами разъезжать. Не для того тебя главным над ополчением избрали, чтоб ты всё лето по степи мотался.