— Горько!
… ну или пыталась есть.
Подарки молодоженам вручали под здравицы. Фрося смотрела на бояр, сравнивала лица, улыбки, подношения и тихие короткие пояснения от Давида. Решила, что позже подробнее расспросит о каждом из высоких бояр у отца Никона и, например, у матушки Фотиньи. А после сравнит все три варианта и попытается понять, от кого чего ждать.
Так, например, князь Владимир подарил пару коней: кобылу и жеребца. Что и говорить: поистине царский подарок! Низкорослые, темно-шоколадного цвета, с прекрасными рыжими гривами, лошадки словно сошли с лаковых шкатулок. При всей своей нелюбви к этим животным Ефросинья не могла не признать, что они были великолепны.
— Горько!
Княжий свёкор преподнёс рабыню. Давид сдержанно поблагодарил, а Фрося тут же задумалась, как отделаться от соглядатая в доме.
Совершенно лысый боярин Радослав расщедрился на десяток соболиных шкурок. И поздравил без длинных витиеватых фраз, коротко и от души.
— Горько!
Ретша Ольгович преподнёс богато украшенную серебряную братину, однако Давид нахмурился и лишь коротко кивнул.
— Что не так с подарком? — едва слышно спросила Фрося.
— А то, что свадебные дары должны быть обоим супругам. А братина лишь в детинце ставится, и пьют из нее только мужи. Таким образом тебя сейчас очень тонко оскорбили. Хуже только, если бы он оружие подарил, но боярин умен, знает, что настолько явное пренебрежение ему с рук не сойдет, а тут по краю прошёл.
— Хочешь, я её переплавлю и сделаю две маленькие парные пиалы, точные копии большой. Будем из них дома при гостях пить.
Воин повернулся к супруге и блеснул глазами.
— Хочу.
— Горько!
Удивительно, но братиной дело не ограничилось. Стоило Ретше сесть, как со своего места встал Жирослав. От Ефросиньи не укрылся полный удивления и негодования взгляд, брошенный отцом на сына. Тем не менее отрок сделал вид, что не внял немому посылу, и подошёл к княжьему столу.
— На лад совместный, в ложницу общую примите дар как память о свадебном поезде, — громко произнес он, и в гридницу внесли огромную, с головой и лапами, медвежью шкуру. — Пусть она охраняет ваш дом! — и намного тише, так, чтоб было слышно лишь новобрачным, добавил: — И напоминает Яге о лесе.
Давид ощутимо напрягся, но теплая ладонь Ефросиньи легла поверх его руки и успокаивающе погладила.
— Спасибо тебе, боярский сын, — впервые за весь день подала голос Фрося. Многие годы преподавания выработали умение говорить так, чтобы аудитория замолкала, слушала и слышала.
— Твой подарок действительно будет напоминать мне о дороге домой и о том, что даже самый последний дружинник в отряде — воин, не знающий страха. Муром может гордиться своими детьми!
Дружный гул одобрения прошелся по гриднице. Жирослав хитро прищурился и поклонился. А Ефросинья вспомнила, что не видела с утра Ретку. Пока бояре шумно славили князя и войско, она поинтересовалась у Давида о девочке.
— На кухне, — пожал плечами сотник.
— Очень жаль, что на свадьбе пируют незнакомые всё люди, тогда как единственный близкий человек находится среди слуг и рабов, — едва слышно произнесла Ефросинья, однако супруг услышал. Поставил кубок, посмотрел внимательно.
— Кто она тебе?
Тут уж пришел Фросин черёд пожимать плечами. Вот как тут объяснишь, что приросла, прикипела к ребёнку, не оторвать без боли?!
— Она первая, кто встретился мне в этом мире. И у неё, кроме меня, никого нет. Что мне ещё сказать?
— Крести девочку, и пусть живёт в доме на правах дочери крёстной. Клетей много, места всем хватит.
— Горько!
И впервые за весь день поцелуй не был формальностью. Фросе захотелось выразить нахлынувшую радость и благодарность. Загорелись уста, заалели щеки, исчезли люди и звуки, душно стало в гриднице. Вдох, и снова нахлынуло прибоем многогласное:
— Сладко! Ой, сладко!
На следующий день Ретка сидела за нижним столом, но на почётном месте. Льняное зеленое платье, нитка бус сердоликовых с хрусталём, волосы заплетены хитро, каждая прядь, что лепесток. В огненных косах ленты шелковые искрятся, на них кольца височные позвякивают. Говорят, сама Ефросинья, жена князя Давида, косы плела. Ходят про неё по Мурому слухи один другого чуднее. Кто ведьмой считает, Ягой, тайные слова знающей. Кто слышал, что целительница — бортникова дочь, божьей милостью даром наделённая. Самые сведущие шептали, что родственница эта княжьего духовника. Хранил Никон кровинушку свою вдали от соблазнов городских, а как расцвела, словно вишня по весне, соками набралась, так и свёл он ее с Давидом Юрьевичем. А Ретка, что Ретка? Кто ж её знает, откуда девка. То ли сестра младшая, то ли родственница, кому какое дело до сироты. Сидит себе, глаза к долу, ни ест, ни пьет. Трепещет. Дрожат ресницы, дышит через раз.
Плюхнулся рядом на скамейку, подвинул угрюмого дубильщика, русоусый сын боярина Ретши. Вчера блистал в шелках да парче, сегодня лишь синюю рубаху льняную натянул, да и в дуду не дует. Словно так и надо. Повернулся, улыбнулся девице. Склонился к ней низко-низко.
— Отчего, соловушка, не ешь, не пьешь, али свет один тебе едой служит? — шепнул на ушко Жирослав. — То-то я гляжу, ты такая золотистая, точно луч солнечный проглотила.
Молчит Ретка, как дышать, забыла. Словно птица, в силки пойманная. И не знает, за что ей напасть такая. Не может спокойно смотреть на боярского сына. С той ночи, что бдела над ним, водой поила да за руку держала. И с тех пор что-то переменилось в ней, расцвело, вспорхнуло. И нет никого другого в мыслях, только княжий отрок. И шрамы его не страшны, и взгляд холодный не пугает, и кривая улыбка искренней кажется. Сердцу в груди тесно, хочется вырвать его да отдать. Пусть берет. Не жалко. Всё равно ничего более нет.
— Давай я тебе яств положу да мёда сладкого налью.
Молчит Ретка, боится глаза поднять. Чувствует: знает всё про неё Жирослав. Не может не знать. Знает и веселится. Ему сирота словно шапка: сегодня надел, а завтра скинул, и не помнит, где лежит. Потерял, значит. Лучше бы прочь пошёл, не терзал почем зря. Девиц по чину, словно ягод в поле — одна другой краше.
— Вон, гляди, яга твоя зерно сарацинское[1] с осетром ест, хочешь, и тебе наберу?
Молчит Ретка. Посидит боярский сын, да наскучит ему одному говорить, глядишь, и перекинется на кого, а ей хоть не краснеть за язык свой костлявый.
— Ну же! Скажи что ни будь, соловушка, я с той ночи голосок твой сладкий забыть не могу, только он Мару и отогнал. Али тебя моя рожа подранная пугает? Так не смотри. От меня нынче сестрица родная и та лицо воротит.
Вспыхнула Ретка, алой краской налилась, глазищи свои подняла, того и гляди — огонь возмущенья на стол перекинется.
— Не пугает! Да и не вижу разницы особой, что со шрамами репей приставучий, что без них.
Залихватский звонкий смех был ей ответом, и хорошо, что шумно в гриднице — не заметил никто. Ну или почти никто. Смотрит Ефросинья внимательно, цепко, как соколица, не обидел ли её птенца кто. Жирослав на этот взгляд лишь улыбнулся да поиграл бровями: мол, смотри — не смотри, не достанешь. Ты далеко, а я близко. И вновь принялся лущить орешек по имени Ретка.
— Пощади, красавица, не смеши. Отец Никон только давеча нитки вынул, разойдется всё, так он шить не станет, к яге твоей отправит, а я её штопку не переживу, смилуйся!
Улыбнулась Ретка, расслабилась, слетели камни пудовые с плеч, распахнулись крылья.
— Ну что, будешь зерно сарацинское? Его только в этом году купцы привезли. Кухарь сам лично у гостя спрашивал, как его готовить да к чему на стол подавать.
— Я не знаю эту кашу, и с чем её есть, ума не приложу, — почти жалобно пролепетала девушка, глядя, как Жирослав набирает в тарелку. Парень только хмыкнул про себя. Верно, не знает, а вот Фрося знает. И ягодам греческим вчера лишь удивилась едва, как удивляются старому знакомому, случайно встреченному на чужбине. К мёду и олу не притронулась. Зато кувшин с вином стоит. Подливают из него в кубок изредка. Пьет мало, больше губы мочит. Вчера ложка на столе лежала, сегодня маленький нож да вилка двузубая… Странно все это, а Жирослав любил странности. Нравилось ему их подмечать и разгадывать. Ответы приносили не только удовольствие, но и власть над людьми.