Милка разлила квашню. Отбирала ложкой для хлебной опары и не удержала глазированную миску. Выскользнула та из рук, разбилась, растеклось чавкающей лужей тесто. И как-то держалась девка все эти дни, а тут нате: села прям на земляной пол да разрыдалась. Беззвучно, судорожно, отчаянно. И не квашню пролитую ей жалко, а жизнь свою. И как дальше быть — не ясно.
Раньше понятно всё было: вот тебе дом, в нем хозяин живет да младший брат его. И все-то у них ладно. Милка пироги печёт, носки вяжет да за хозяйством следит. Братья пироги уплетают да носки хвалят. Помимо этого полгривны в год серебра платят. Денежка копится, приданое растет. Вот уже и женихи стали похаживать, подарки носить: кто колечко бронзовое, кто платок. Звать между делом кто в рожь, кто к реке. И она ходила: глупая, что ли от подарков отказываться. Да и надо ж знать, кто из женихов хорош да пригож, а кто стручок засушенный. Вот и коротали ночи к обоюдному удовольствию. Время шло, приданое прирастало, одни женихи сменялись другими. Новые несли орехи сладкие, прянички медовые да пастилу ягодную. Звали кто в лес, кто на стог. И она ходила: зря сладостям пропадать что ли. Прошел год, невеста стала ещё сочней, пышней, краше. И на полгривны богаче. И снова заглядывают в щелку, кидают камушки в забор молодые женихи. Старых-то всех подруженьки расхватали. Но Милка не расстраивалась, правда уже ни орехов, ни платков ей не дарили, да и не звали никуда. Так у забора и зажмут спешно, грубо, то и дело озираясь по сторонам. Однажды обиделась на такого гостя. Без подарка пришел, слов ласковых не сказал, сразу под юбку полез. Набычилась, оттолкнула. Прилетел в ответ удар по лицу, все искры из глаз рассыпала. А после, получив своё, кинул «гость» медяшку в пыль дорожную да ушел, посвистывая.
Поняла все Милка. Медяшку подняла с земли и на двор пошла. Сама растрепана, из скулы кровь течет, синяк сливой наливается. Слезы соленые жгут хуже плетей. Приползла в свою клеть, в угол забилась, колени к подбородку притянула и завыла. Сколько сидела, так не помнила, но очнулась — голова на чьих-то коленях, а пальцы пряди перебирают. Сжалась вся, задрожала.
— Тише, тише, родная, — и голос такой знакомый. Только никогда не слышала в нем Милка столько надрыва, боли затаенной.
— Игорь, случилось что? — спросила она, поднимаясь с колен дворового.
— Ты у меня случилась, да никак закончиться не можешь. Я пока, дурень, ждал, чтоб ты выросла, да думал, ни стар ли я для тебя, так и не заметил, что не сберег.
Нахмурилась Милка. Не припоминала она, чтоб смурной дворовый слова ласковые говорил да смотрел пылко. Отчего сейчас пришел? Сидит у неё в клети, на руки свои грубые смотрит. И не ясно, какие мысли прячутся под шапкой валяной.
— Иди за меня, Милка. Пойдем к реке, там под дубом срежу тебе косу да голову платком покрою, будем жить вместе, а там вернется князь Давид, я попрошу отпустить нас. Я ему пятнадцать лет служу, чай не откажет. Только иди за меня.
Опешила Милка, не знала, что сказать на это.
— Ты зачем за себя сговариваешь? Видишь же, бессоромная я.
— Просто пообещай мне больше не ложиться ни с кем.
И она пообещала: глупая, что ли от мужа отказываться, когда он сам зовет. Позволила косу срезать да платок повязать. Расцвела, приосанилась, ходила гордая. Даже товарки на рынке перестали под ноги плевать.
А потом вернулся князь Давид. Угрюмый, рука перемотана. Милка всё ждала, когда поговорит Игорь с хозяином, и уедут они от косых взглядов и пересудов. Понимала, что сама себя ославила, но хотела заново жизнь начать. Припорошить прошлое первым снегом и любоваться светом и чистотой.
Однако дни шли за днями, а разговор так и не повелся. Сначала князь чернее тучи ходил да с раной маялся. После хворь на него прицепилась. И только слышно было от Игоря «Не время. Подожди». И она ждала. Всю осень ждала. А зимой уехал князь к ведьме рязанской лечиться. И до самой Пасхи не было его. В тот день они с Игорем разругались, и Милка решила сама идти просить хозяина отпустить в путь-дорогу. Но лишь вошел князь в дом, сразу стало понятно: не пойдет разговор. Здесь сотник, а думы его далеко.
И ведь не неволил, потянулся, а она ответила. И лишь поутру поняла, что слово нарушила. Обидно стало. Но что толку: кори — не кори, содеянного не вернешь. Спустилась к себе в клеть, Игорь ничего не сказал, только ложиться с ней перестал и об отъезде более не заикался.
Не прошло и месяца, как Давид Юрьевич после литургии в церкви Рождества Богородицы прилюдно покаялся, что было нарушено им слово княжеское, и Господь Бог покарал его, а посему клянётся он перед всем честным народом взять в жены Ефросинью — целительницу рязанскую. «Вот, — подумала Милка, — даже князья слово не держат, куда уж мне, негораздке. Только хозяина струпьями прокляли, а меня приплодом». В тот же день Милка купила у бабки специальную травку плод вытравить. Купила, а выпить не смогла. И чего дуреха испугалась — не понятно.
А потом и хозяин привез жену молодую да умчался в степь.
Ефросинья Давыжая нраву оказалась крутого, а натуры деятельной. Челядь, не знавшая, чем себя занять, вмиг оказалась при деле. Притом новая хозяйка ни на кого не кричала, по щекам не била, но сумела в дугу завернуть даже ключницу.
«Ой, Милка, — причитала бабка, — не приведи Господь, узнает госпожа, что ты с её супругом ложилась — выпорет и выгонит, как пить дать, выгонит».
И действительно, стала замечать кухарка, что продыху не дает ей хозяйка. Кухню всю переворотила. К чистоте рук придирается. Полотенца каждый день менять заставляет. Посуду в кадке с водой запрещает держать. Овощи все да фрукты мыть требует. И нет дня, чтоб нос свой на кухню не сунула да замечания не сделала. И вроде спокойно говорит, а по спине холод. Колени трясутся, и слезы сами собой по щекам катятся. А на днях спросила, кого Милка себе замену присоветует. Значит, права ключница. Не потерпит хозяйка рядом с супругом волочайку. Выгонит на улицу. И что с ребёнком будет — не ясно. Себе заберёт или придушит и скажет, что так и было. И Игорь не защитит. Они с той ночи так словом и не обмолвились. Вот и рыдает Милка над квашней, жизнь свою непутевую проклиная.
Липкая ночная духота не давала спать. Даже небольшое летнее окошко без стекла не спасало ситуацию. Последние три недели выдались крайне тяжелые и насыщенные. Даже для человека, привыкшего к бешеному темпу будущего. Но там-то хотя бы был будильник, дом, забитый техникой, электромобиль и четко определенный график работы. А здесь?! Вечно бухтящая ключница, вечно ревущая кухарка… Лошадь, на которой приходится учиться ездить… Вопросы, ответы на которые не известны… Проблемы, суть которых не ясна… В какой-то момент Ефросинья позавидовала супругу. У него все просто: конь, меч, враг.
«Нет, не просто. Не может быть просто убивать себе подобных. Каково ему вообще с этим живётся? Как он спит ночами?»
В её веке тоже хватало насилия. Как-то один из соителей позвал её на бои химер. Мужчины и женщины из нижних каст сражались в боях без правил. Это было неоправданно жестокое зрелище. Но, судя по цене билетов и количеству зрителей в дорогих одеждах, имело шоу неслыханную популярность. Война…война же в её мире давно стала чем-то иллюзорным. Оружие убивало без крови, а конфликты решались в кабинетах. Здесь же ветер приносил со степи запах гари. И в такие ночи, как эта, Ефросинье было страшно. А вдруг погибнет, не вернется Давид? Она уговаривала, убеждала себя, что ему уготована другая судьба, но страх, как грибница: найдя однажды путь к сердцу, приходил снова и снова.
Фрося вздохнула. Завтра тяжелый день. Она договорилась с отцом Никоном съездить в деревню. Убедила Ретку креститься. Девочка, что удивительно, думала недолго. Узнала, что Ефросинья крёстной будет, и согласилась.
По-хорошему нужно выспаться, но сон не шел. Щенок Каспер, спящий в ногах, поднял голову и сладко зевнул, издав звук, больше похожий на «мяв», чем на то, что подобает слышать от приличной собаки. Захотелось встать, выпить кислого морса, сменить липкую рубаху, умыться.