— Знала, — Фрося изобразила улыбку, больше похожую на оскал. — Можешь идти.

А когда за боярином закрылась дверь, подняла глаза на Илью-воеводу.

— Какого чёрта? — только и могла выдать она.

Воевода устало прикрыл ладонью глаза.

— Прости, сударыня, запамятовал.

Фрося вздохнула.

— Что же теперь делать?

— Принять купцов, а суд не вершить, дождаться Давида, ты ж Правду Ярослава не знаешь.

Ефросинья сощурилась, раздумывая. Правду-то она знала и Краткую, и Пространную, и Устав для церковных судов знала. Всё же первые русские судебники, а она как-никак историк повседневности. Тут хочешь — не хочешь, выучишь. Но даже Илья не догадывался об этом, а Ретша и подавно. «Значит, боярин думает, что я или откажусь, или буду судить на свой страх и риск, и тогда проигравшая, а значит, недовольная сторона сможет обвинить меня в незнании права. Но ждать Давида — это подорвать свой авторитет среди люда и поставить его решение под сомнение. Боже, не много ли я на себя беру?» Фрося закрыла глаза, вспоминая вечер перед отъездом супруга.

Она лежала на груди мужа, слушая, как бьется его сердце.

— Мне так страшно, Давид. За тебя. За себя. За дитя, — призналась чуть слышно.

Больше десяти лет Фрося хотела ребёнка, но из-за массы ограничительных законов и нежелания выбирать донора, словно пачку молока в магазине, решилась на усыновление. После попадания в прошлое, разрыва со своим миром, семьёй, Иваном, всё разлетелось на осколки, и она уже не планировала собрать себя во что-то целое. И вот рядом с этим молчаливым, суровым воином вновь почувствовала себя… странно почувствовала. Защищенной, нужной, счастливой. Притом Давид ни разу не признался ей в любви, ни разу не подарил цветов. В нем не было ни грамма романтики. Но вот это «ладо», произносимое на выдохе, выбивало почву из-под ног, поднимало из глубин что-то древнее, необъятное, огненное.

— Мне тоже страшно, — после долгого молчания произнес Давид, прижав её крепко к себе, словно чувствовал, что стоит отпустить — улетит. — Сердце рвётся в клочья от мысли, что оставляю вас. Поэтому прошу тебя, заклинаю: будь осторожна. В случае опасности, даже тени опасности уезжай в Борисоглебский монастырь под защиту отца Никона и дожидайся меня. Слышишь?

— Слышу, — улыбнулась Фрося, впитывая заботу. — Не рычи, медведище, всё хорошо будет.

Ефросинья вздохнула и постучала пальцами по столу.

— Нет, Илья, хотят они суд, будет им суд. Но сначала мы маленькое представление устроим, чтоб бояре раньше времени не радовались. А Правду Князя Ярослава и сынов его я знаю. Не переживай.

Всю пасхальную неделю идут праздничные служения. Торжественные, звонкие, радостные. При открытых Царских вратах. В украшенных цветами церквях.

По окончании скорой службы люд не расходится, поздравляет друг, друга, общается. Словно всю зиму сидели по избам и не виделись. Вот вышел митрополит в праздничной одежде, потянулись верующие за благословением. Подошла и княгиня Муромская, руки крестом сложила: правую на левую ладонями вверх, поклонилась:

— Благослови, Владыко, на суд сегодняшний, дабы не преступить Правду, князем Ярославом нам данную. По чести, по совести, и со смирением в сердце рядить.

Митрополит поднял было руку для благословения и замер, услышав просьбу. Галдящий секунду назад народ притих, ожидая решение. Фрося, покорно стояла, склонив голову и плечи. Любой из вариантов её устраивал: благословит епископ Муромский — хорошо. Никто слова против его решения молвить не посмеет, весть о полученном дозволении вмиг разлетится по городу. Откажет — ещё лучше. Лишняя забота с плеч упадёт, и ни кто не осудит, мол испугалась, не справилась.

Владыка Василий наконец принял решение. С коротким «Бог благословит!» осенил ладони княгини крестным знамением и подал руку для поцелуя.

Волна шепота прошлась по паперти: переспрашивая, повторяя, додумывая.

К тому моменту, как Ефросинья прибыла на торговую площадь, собравшийся люд напоминал море. Пестроцветное, колышущееся, гудящее. Такого огромного скопления народа ей ещё видеть не приходилось. «Великое изобретение — мировая сеть. Все по домам сидят, не кучкуются», — подумала Фрося, поёжившись. Выходить из повозки сразу, перехотелось. «Ладно, не дрейфь, справлялась со сдвоенным потоком технарей, справишься и со средневековым городом. Здесь не-многим больше людей», — попыталась успокоить себя. Вдохнула полной грудью, расправила плечи, поднялась на помост, поклонилась. Села в резное кресло. С правой стороны встал Илья, слева, поодаль — бояре.

Младший дружинник в ярко-красной свите, в высокой шапке, обтянутой шелком, жутко гордый, что ему выпала такая честь, на всю площадь прокричал:

— Радуйся, народ Муромский, сегодня княгиня Ефросинья Давыжая по наставлению мужа своего, князя Давыда Юрьича, и с благословения Владыки нашего, митрополита Василия, купцов привечать будет да суд вершить.

Закричал народ, заулюлюкал, шапки в небо побросал, наконец угомонился, и на помост поднялся первый купец. Рассказал кратко, кто он и откуда, какой товар привёз, уплатил пошлину да получил из рук княгини грамоту на право торговли. Фрося отметила, что у неё даже руки не дрожали, когда она ярлык вручала.

Боярин Ретша скрипел зубами. И дёрнул его черт прийти вчера к этой брыдливой бабе да сказать про торг. Сам же ей в руки такого журавля передал. А ведь раньше он с купцов подати брал да грамоты, князем Владимиром подписанные, выдавал. И денежка лишняя текла, и почёт с уважением. А теперь что? Ничего. Стой да парься весь день в бобровой шубе. Хоть бы лавку поставили. А кто виноват? Боярин Позвизд виноват. Давай, говорит, осрамим на весь город баламошку лесную, глядишь, князь сговорчивей будет. Вот Решта, дурень, его и послушал, но вышло наоборот всё. Зимой княгиня хлеб раздавала, весной — грамоты. Люд любит супругу Давыжую. Плохо дело. Ой плохо.

Пока предавался унынию боярин Ретша, на помост поднялся новгородский купец Михал.

Он поклонился, произнес речь приветственную и подал княгине небольшой, искусно сделанный сундучок.

— Матушка — сударыня, позволь преподнести тебе подарок. В знак благодарности и как символ дружбы.

Ефросинья кивнула и одарила купца легкой улыбкой, вспоминая, как пару лет назад они удачно помогли друг другу. Однако стоило ей открыть ларец, как улыбка тут же сошла с её лица, а сердце замерло.

Из влажного песка проклёвывались пять зелёных ростков: плотных, плоских, заостряющихся кверху. Эти побеги она не могла бы спутать, даже если бы очень захотела. Не удержалась и смахнула пальцами песок с одного из растений, тут же наткнувшись на шероховатую коричневую луковицу. Перед ней были тюльпаны.

Купец нахмурился, глядя на то, как побелела княгиня, на то, как очертились её скулы. Не такой реакции он ждал на свой подарок и теперь судорожно мял войлочную шапку в руках, не зная, куда деться от пристального взгляда, выискивающего у него что-то на лице.

— Тебя кто-то надоумил сделать этот дар? — спросила Ефросинья вроде спокойно, но стеклянный звон в голосе скрыть не удалось.

Михал вновь поклонился, медленно, спокойно, с достоинством, понимая, что сейчас от его ответа зависит гораздо больше, чем право торговать в Муроме.

— Сударыня, — начал он, — в свой прошлый приезд сюда я слышал рассказ одного из воинов, о том, что в доме твоём девичьем была печь, изрисованная красными цветами, похожими на мак, не успевший раскрыться. Подивился я тогда искусству твоему, да и позабыл до поры до времени. Удачно расторговавшись, я решил посетить далекую и удивительную Персию. На вырученные деньги купил пушнины, мёд и отправился вниз по Волге. Через много месяцев прибыл в богатую и дивную страну, в которой не бывает зимы.

В несколько дней распродал всё добро, купил шелка, специи, листы красные[2] и отправился домой. Вот тогда-то, на обратном пути, я и увидел поле, усеянное цветами невероятной красоты. И вспомнил о тебе, княгиня. А потом одинокий пастух, что следил за отарой, сказал, что цветы называются тюрьпаны, и поведал мне легенду своего народа. Говорят, что когда-то давным-давно, их царь Фархад влюбился в простую, но прекрасную девушку Ширин. Еще говорят, она была предназначена ему самим Господом. Супруги были счастливы вместе, но счастье их длилось недолго. Поданные окружили их сетями из зависти, лжи и сплетен.