– А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.

Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз.

– Ох, – вдруг сказала она. – Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..

И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал:

– Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил – за тысячи лет.

Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой:

– А на деревне-то у нас – озорничают.

– Что такое? – спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.

– У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал.

Григорий Тимофеевич потемнел.

– Парни, говорю, озоруют, – как бы ничего не замечая, продолжал Петр Ефимыч. – Девка-то у Ивана с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили.

– Да за что? – чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич.

Петр Ефимыч оторвался от еды, поглядел на барина, лукаво сощурил глаза.

– Может, и не за что. Так, из озорства. А может, и был грех какой… Тёмный у нас народ!

Григорий Тимофеевич молча, отрешенно глядел на него.

– Иван теперь Феклушу на конюшне вожжами охаживает. По-отцовски учит, значит.

Зазвенело: Григорий Тимофеевич отбросил вилку, сорвал салфетку, отбросил полотенце, лежавшее на коленях.

– Что с тобой, Григорий? – спросила Аглаша.

Спросила не заботливо – почти строго. Имя Феклуши ей уже было знакомо. Дворовые шептались, а горничная докладывала. Григорий Тимофеевич-де дохтура нарочно для Феклуши из Волжского вызвал. Говорят, подарки ей дарит.

Григорий Тимофеевич быстро взглянул на жену, пробормотал:

– Извини, Аглаша, – и быстро вышел из столовой.

Аглая уронила вилку.

Петр Ефимыч сидел смущенный, опустив голову.

Аглая вызывающе спросила:

– Ну, Петр Ефимыч, какие еще новости на деревне? Уж не стесняйтесь, продолжайте. А то мне тут одной без новостей скушно, – хоть волком вой.

Григорий Тимофеевич не жалел коня. Ледяная дорога звенела под копытами, грязная ледяная крошка летела в стороны. Встречные крестьяне поспешно отворачивали телеги в сторону, пешие – не успевали снять шапки.

На всем скаку барин подлетел к измазанным черными кляксами и полосами, похожими на кресты, воротам. Спешился, открыл ворота, вошел во двор.

Хозяйка стояла на крыльце. При виде барина взмахнула руками:

– Ах, батюшки! Грех-то какой! Феклуша-то наша, Григорь Тимофеич…

– Где Иван? – прервал её Григорий Тимофеевич.

Иван появился позади жены, отпихнул её, встал, – нога вперед.

– Грех замолить можно, – сказал жене, будто и не видел барина. – А со стыдом теперя так и всюю жизнь жить, и помирать будем.

– Иван, где Феклуша? – спросил Григорий Тимофеевич, почти перебивая хозяина.

Иван потемнел, глаза сверкнули.

– А тебе, барин, какое до девки моей дело? Или то же самое, молодое?

Григорий не сдержался, дотянулся, хлестнул Ивана плеткой по лицу. Шапка слетела с него, жена ахнула и юркнула в избу.

– Почему шапку не снимаешь перед барином? – закричал, теряя всякое терпение, Григорий Тимофеевич.

Иван утерся рукавом армяка, надетого внакидку. Поднял шапку.

– А скоро кончится ваша барская власть, – с ненавистью сказал Иван. – Не такие уж мы темные, слыхали кое-что, и грамоте знаем. В столице указ готов – свобода, значит. И тогда, барин, заместо поклона, я тебе вот что покажу.

И Иван протянул Григорию Тимофеевичу здоровенный красный кулак.

Григорий Тимофеевич побледнел, как полотно, взмахнул непроизвольно плетью, но огромным усилием сдержал себя. Опустил руку.

– Где Феклуша? – спросил угрюмо, не глядя на Ивана.

Иван молчал, но из избы выглянул Федька и крикнул:

– Тятька в подполье её спрятал!

– Цыц! – рявкнул хозяин, и Федькина физиономия, вытянувшись от испуга, тут же исчезла.

– За что? – хриплым голосом спросил Григорий Тимофеевич.

Иван хмуро взглянул на него.

– А тебе, барин, должно, об этом лучше знать.

Кусая губы, Григорий Тимофеевич с усилием сказал:

– Но я действительно не знаю.

Из избы донесся слегка визгливый голос жены:

– Ну, расписал: «не зна-аю»! А кто подарки дарил, знает?

– Ч-черт, – ругнулся Григорий Тимофеевич сквозь зубы.

Обернулся. В ворота степенно вошел староста.

– Грех, барин, на подворье черта поминать, – сказал он.

– А звериному богу молиться не грех? – сквозь зубы спросил барин.

Староста промолчал.

– Вот что, – Григорий Тимофеевич снова повернулся к Ивану. – Ты выпусти Феклушу. Слово тебе даю, – вот, при Демьяне Макарыче, – нету со мной у Феклуши греха.

– Ска-азывай! – донесся из избы все тот же визгливый женский голос.

Иван внезапно рявкнул:

– Молчи, дура! – и ногой захлопнул позади себя дверь.

Глядел на барина исподлобья, на лице его попеременно отражались злоба и сомнение.

– Выпусти Феклушу. Ну, я тебя прошу.

Староста вдруг закряхтел.

– Моя дочь – моя и воля! – сказал Иван.

Демьян снова странно закряхтел и не слишком уверенно сказал:

– Нет, Иван, тут ты не прав. Мы пока еще господские.

Иван промолчал.

– Пороть надо не Феклушу, а тех, кто ворота дёгтем мазал, – сказал Григорий Тимофеевич.

Перехватил плетку. Ударил ею о ладонь.

– Ну, вот что, Иван, не шутя говорю: не выпустишь девку, заморишь, – по закону, в каторгу пойдешь.

Он быстро вышел, прыгнул в седло, и поскакал в сторону имения.

Демьян с Иваном вышли за ворота, глядели вслед.

С низкого темного неба посыпалась белая крошка, задул пронзительный холодный ветер. В ветвях придорожных ив закаркали вороны.

– И то, Иван, – сказал староста. – Ни к чему девку губить. Может, и не было греха, а парни от зависти, да по злобе созоровали.

Иван поднял на Демьяна мутные глаза.

Сказал твердо, как отрубил:

– Был грех. Сама созналась.

Демьян очумело уставился на Ивана. Наконец, сообразив что-то, тихо ахнул:

– С барином?

Иван криво усмехнулся, запахивая армяк. Сказал загадочно:

– Сказал бы словечко, – да волк недалечко…

Григорий поскакал не прямо в имение, наезженной дорогой, а свернул в лес, поехал по тропинке, чтобы успокоиться.

Постукивали копыта. На ветвях, нахохлившись, сидели вороны.

Григорий Тимофеевич ничего не замечал, погруженный в свои думы.

Да, Феклуша сильно изменилась в последнее время. Кажется, и подарки её не радовали. И на улице она появлялась редко, а на девичьи вечера и вовсе ходить перестала. Петр Ефимыч это тоже заметил, и сказал как-то, что одной красавицей на Руси стало меньше.

– Глаз-то у нее окривел, – простодушно сказал он. – Вот и терзается девка, показаться боится.

Григорий Тимофеевич внутренне был с ним согласен. Но какое-то сомнение точило его душу. Не только в этом было дело, нет, не только. Вот и ворота…

Отродясь в их деревне такого не было, чтоб ворота молодой девки дегтем мазали. Ведь были в деревне молодые и красивые, и грешили, как у людей водится, и даже ребенка однажды в господский дом подбросили. Григорий Тимофеевич ребенка самолично свез в Вёдрово, нашел там кормилицу, заплатил. Да и теперь, время от времени, посылал в Ведрово деньги: парнишка рос при бывшей кормилице, которую почитал матерью, был смышлёным, любопытным. В Ведрове была двухклассная школа, и Григорий Тимофеевич решил, что парнишке обязательно нужно учиться.

Одно время он подумывал было завести школу и у себя. Но то руки не доходили, то с деньгами становилось туговато: после каждой зимы, проведенной в Москве, приходилось влезать в долги. В Москве была квартира, а Аглаша страсть как любила устраивать балы и вечеринки.

Петр Ефимыч время от времени собирал детишек школьного возраста, учил азбуке, счету. Григорий Тимофеевич корил: надо регулярнее. Хоть бы три раза в неделю. Но Петьке частенько бывало недосуг. То хозяйственные дела, в которых он, впрочем, старался не перетруждаться, то охота, то поездки в Ведрово, к сердечной своей зазнобе…