В самый последний момент Ка почувствовал угрозу сзади. Он обернулся, привставая. Но подняться на ноги не успел. Огромные желтые глаза приблизились вплотную и какая-то неведомая, страшная сила, более грозная, чем сила самого Ка, ударила его в колени и подбросила высоко вверх.

Ка издал странный звук. Он упал на ветровое стекло, побежавшее трещинами.

Прямо перед собой Санька увидел темное неживое лицо с разорванной щекой и обнажившимся краем белой кости.

Санька хотел заорать, но тут Витек резко затормозил, и Санька разинутым ртом налетел на поручень над «бардачком». Боли он не почувствовал, и продолжал беззвучно орать; изо рта заструилась кровь.

Ка снесло с капота, он упал на дорогу и покатился.

Полежал секунду-другую, – и зашевелился.

У него были переломаны ноги, но он умудрился подняться, как бы соскальзывая, припадая на руки. Темное лицо, поднятое к машине, ничего не выражало.

– Так, да? Так?? – заорал Витек, сдал назад, и снова рванул вперед.

Белой вдруг не стало. Вместо неё в воротах оказался человек в помятой милицейской форме, почему-то без зимней куртки, и даже без шапки.

Он вошел в ярко освещенный уличными лампочками двор. Увидел трех или четырех собак, чуть ли не разорванных на куски, увидел человека, лежавшего на крыльце, свесив курчавую голову с нижней ступеньки. Неподалеку, привалившись спиной к фундаменту, сидела толстая женщина в одной рубашке. Голова ее была вывернута, и глаза, обращенный вниз, тускло отражали свет.

Милиционер постоял, прислушался.

Двери сараев были выломаны, на снегу почему-то валялись изуродованный велосипед и конский хомут.

А на снегу там и сям светились пятна крови.

Милиционер перешагнул через труп на крыльце, миновал темные, заставленные какими-то бочками сени, и вошел в большую комнату. Мебели здесь почти не было. Только кухонный стол, какие-то лежанки вдоль стен, накрытые чем-то пестрым, и несколько ковров на полу и на стенах.

Милиционер на секунду замер. Он услышал отдаленное завывание сирен, повел плечами, шагнул в следующую комнату. Эта комната оказалась забитой мебелью – дорогой гарнитур, две огромные кровати, не распакованные, стоявшие «на попа» у стен, пухлые, словно надувные, кожаные кресла и диваны, накрытые коврами.

Милиционер встал, склонил голову набок, прислушался.

И внезапно, нагнувшись, откинул угол ковра.

Пол под ковром оказался зацементированным, а в цемент вделан квадратный стальной люк.

Милиционер быстро нагнулся, нашел рукоять, выдвинувшуюся вверх, дернул.

Люк не открылся.

Но теперь милиционер точно услышал сдавленные голоса и шорохи. Потом вскрикнул младенец.

Улыбка раздвинула лицо милиционера. Улыбка, постепенно превратившаяся в оскал. Милиционер согнулся, встал на четвереньки, вытянулся, раздался в толщину, и рыкнул.

Теперь это снова была волчица.

Громадная, седая. Она провела широкой лапой по люку: на металле остались борозды. Глаза Белой загорелись неистовым огнем, и она стала быстро-быстро царапать сталь обеими передними лапами.

Люк начал прогибаться, трещать; куски цемента разлетались по комнате.

Снизу раздались испуганные крики и петушиный подростковый бас, прикрикнувший на кого-то.

Белая подпрыгнула и всей тяжестью рухнула на люк.

Люк обрушился вниз.

В глаза ей взметнулся ослепительный огонь, и уши заложило от грохота: пуля обожгла лоб.

Белая рухнула вниз всей тяжестью, ломая деревянную лестницу с перилами. Внизу она вскочила на ноги, мгновенно огляделась.

Пыль и пороховой дым заполнили подвал, но людей здесь не было: они ушли в боковой ход, черневший в забетонированной стене.

Белая прыгнула в зияющее отверстие, – и словно натолкнулась на что-то, на миг зависла в воздухе, словно в вате, и мягко опустилась на пол.

– Уйди с дороги! – рявкнула она, тяжело дыша.

– Здесь нет того, кого ты ищешь, – возразил низкий голос.

– Есть! Я чувствую запах девы. Я даже вижу её: красивая черноглазая цыганка, слишком молоденькая, правда, но я давно уже стала замечать твою склонность к педофилии… Прочь!

– Эту цыганку зовут Наталья. Ей только двенадцать лет. И она ни в чем не виновата, – спокойно ответил голос.

– Ага! В двенадцать цыганские дочери иногда уже выходят замуж. Уходи, именем твоего покровителя Велеса!

– Велес давно уже умер.

– Да, но ты-то еще жив. Наследник Волха, бывший пастух, защитник выродков и сук!

Внезапно огонь вспыхнул прямо перед ее глазами, так что Белая вначале отшатнулась. А потом рассмеялась лающим смехом.

– Ты вздумал напугать огнем меня? Меня, повелительницу огня? Ты сгоришь и станешь пеплом, горсточкой праха, которой уже нет и не может быть возвращенья…

– Ты снова ошиблась, – прогудел, удаляясь, голос. – Огонь – это твоя стихия. А я всего лишь зову дождь.

Тверская губерния. XIX век

Дверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для нее, одеяло.

В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чем-то вздыхая.

Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом.

Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном.

Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашел, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом – твердые мускулы.

Грудь была большой и теплой.

– Этой грех, – одними губами шепнула Феклуша.

Он разогнулся – темный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом.

– Ой, матушки!.. – снова шепнула Феклуша. – Грех ведь это!

У нее потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом – в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе.

Еще мгновение – и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне.

А над ней закачались еловые лапы, запахло хвоей, и вдруг стало тепло и спокойно.

Она лежала на чем-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука.

– Маменька тебя видела, – шепнула Феклуша.

Он промолчал.

– А еще в деревне говорят… – она запнулась. – Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, – то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть.

Она помолчала.

– Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет – снова кидаются, и грызут, грызут…

Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.

– Зачем же вы меня сюда звали? – спросил он.

– Звали? – удивилась она, и тут же догадалась. – Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, – и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?..

Он не ответил. Да она и не ждала ответа.

– Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне – староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет – носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула – а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.

Ей было спокойно и хорошо.