человека» в «гуттаперчевого человека». Между тем, бомбы Орсини, точно молнией, осветили внутреннее положение Франции. Оказалось, что режим Луи Бонапарта все так же еще непрочен, как и в первые дни государственного переворота. «Lois de surete publique»[500] изобличили полную его изолированность. Ему пришлось переуступить власть своим собственным генералам. Неслыханное дело — Франция была разделена, по испанскому образцу, на пять генерал-капитанств. С учреждением регентства Пелисье был фактически признан высшей властью Франции[501]. Между тем возобновление terreur {съездах сельских хозяев. Ред.} не внушало страха. Вместо того, чтобы казаться страшным, голландский племянник Аустерлицкой битвы казался уродливо смешным[502]. Монталамбер мог разыгрывать в Париже Гемпдена, Берье и Дюфор выбалтывать в своих защитительных речах в суде надежды буржуазии, а Прудон проповедовать в Брюсселе луи-филиппизм с acte additionel[503], между тем как сам Луи Бонапарт признавал перед всей Европой растущую мощь Марианны. Во время шалонского восстания[504] офицеры, услыхав о провозглашении республики в Париже, вместо того, чтобы обрушиться на мятежников, сперва предупредительно справились в префектуре, действительно ли провозглашена в Париже республика, — убедительное доказательство, что даже армия рассматривала реставрированную империю как пантомиму, заключительная сцена которой приближается. Скандальные дуэли заносчивых офицеров в Париже одновременно со скандальными биржевыми аферами, которыми были скомпрометированы главари банды 10 декабря! Падение в Англии кабинета Пальмерстона из-за союза с Луи Бонапартом[505]! Наконец, состояние государственной казны, которую можно было наполнить только в порядке экстраординарных мер! Таково было положение Bas Empire в конце 1858 года. Либо поддельно-мишурная императорская власть должна была пасть, либо следовало покончить со смехотворным фарсом наполеоновской империи в границах, установленных договорами 1815 года. Но для этого требовалась локализованная война. Одной перспективы войны с Европой было бы тогда достаточно, чтобы вызвать взрыв во Франции. Всякий ребенок понимал то, что сказал Хорсмен в английском парламенте:

«Мы знаем, что Франция будет поддерживать своего императора, пока наши колебания обеспечивают успех его внешней политике, но у нас есть основания полагать, что она его покинет, как только мы окажем ему решительное противодействие».

Все зависело от того, удастся ли локализовать войну, то есть вести ее с верховного разрешения Европы. Саму Францию нужно было сначала постепенно подготовить к войне рядом лицемерных мирных переговоров и их повторных неудач. Но и здесь Луи Бонапарт попал впросак. Английский посол в Париже лорд Каули отправился в Вену с предложениями, составленными Луи Бонапартом и одобренными английским кабинетом (Дерби). Там (см. цитированную выше Синюю книгу) эти предложения, под давлением Англии, были неожиданно приняты. Не успел Каули вернуться в Лондон с сообщением о «мирном разрешении» спора, как тут же неожиданно пришло известие, что Луи Бонапарт отказался от своих собственных предложений и согласился на предложение России о созыве конгресса для принятия мер против Австрии. Только благодаря вмешательству России война стала возможна. Если бы Россия не нуждалась больше в Луи Бонапарте для выполнения своих планов — для того ли, чтобы осуществить их совместно с Францией, или для того, чтобы с помощью французских ударов превратить Австрию и Пруссию в свои безвольные орудия, — Луи Бонапарт был бы низложен уже тогда. Но, несмотря на тайную поддержку России, несмотря на обещания Пальмерстона, который одобрил в Компьене пломбьерский заговор[506], все зависело от поведения Германии, так как, с одной стороны, в Англии у власти еще был кабинет тори, с другой же стороны, перспектива европейской войны могла бы вызвать взрыв тогдашнего глухого недовольства Франции бонапартистским режимом.

Сам Фогт выбалтывает, что он запел свою «Песнь о Людовике» не из сочувствия к Италии и не из страха перед трусливым, консервативным, столь же беспомощным, как и грубым деспотизмом Австрии. Напротив, он полагал, что, если бы Австрия — которая, кстати сказать, была вынуждена начать военные действия — на первых порах даже и одержала победу в Италии, то

«во всяком случае во Франции вспыхнула бы революция, рухнула бы империя, и наступило бы новое будущее» (l. с., стр. 131). Он полагал, что «в конце концов, австрийские войска не устояли бы перед освобожденными силами французского народа» (l. с.), что «победоносное австрийское оружие в революции во Франции, Италии и Венгрии само создало бы себе противника, которым оно, наверное, было бы уничтожено».

Но Фогту было важно не Италию освободить от Австрии, а Францию подчинить Луи Бонапарту.

Разве требуются еще какие-нибудь доказательства того, что Фогт был лишь одним из бесчисленных рупоров, которыми шутовской чревовещатель из Тюильри пользовался для вещания на чужих языках?

Нельзя забывать, что в тот момент, когда Луи Бонапарт впервые обнаружил свое призвание к освобождению национальностей вообще и Италии в частности, во Франции разыгрывался небывалый в ее истории спектакль. Вся Европа поражалась упорной настойчивости, с которой она отвергала «idees napoleoniennes»[507]. Энтузиазм, с которым приветствовали заверения Морни о мире даже «chiens savants» {«ученые собаки». Ред.} Законодательного корпуса; недовольный тон «Moniteur», каким он выговаривал нации то по поводу того, что она погрязла в материальных интересах, то за недостаток патриотической энергии и за сомнения в политической мудрости и талантах Баденге как полководца; успокоительные официальные messages {послания. Ред.} ко всем торговым палатам Франции; императорское заверение, что «etudier une question n'est pas la creer» {«изучать вопрос не значит его создавать». Ред.}, — все это еще свежо в памяти всех. Английская печать, пораженная этим необычайным спектаклем, была полна благожелательного вздора о пацифистском перерождении характера французов, биржа трактовала вопрос «быть или не быть войне», как «дуэль» между Луи Бонапартом, желавшим войны, и нацией, не желавшей ее; держали пари о том, кто победит, нация или «племянник своего дяди». Для изображения тогдашнего положения я приведу лишь несколько мест из лондонского журнала «Economist»[508], который, в качестве органа Сити, провозвестника Итальянской войны и детища Уилсона (недавно умершего канцлера казначейства Индии и орудия Пальмерстона), пользовался большим весом:

«Встревоженное вызванным им колоссальным возбуждением, французское правительство прибегло теперь к системе успокоения» («Economist», 15 января 1859 года).

В номере от 22 января 1859 г., в статье, озаглавленной: «Практические границы императорской власти во Франции», «Economist» говорит:

«Будут ли осуществлены планы императора насчет войны в Италии или нет, но одно, по крайней мере, бесспорно — его планы натолкнулись на сильное и, по-видимому, неожиданное сопротивление, выразившееся в ледяном приеме, который оказало им общественное мнение Франции, в полном отсутствии какой бы то ни было симпатии к плану императора… Он предлагает войну, а французский народ проявляет лишь тревогу и недовольство, государственные бумаги обесценены, страх перед сборщиком налогов гасит всякую искру воинственного и политического энтузиазма, торговая часть нации охвачена паникой, сельские округа недовольны и безмолвствуют в страхе перед новыми наборами и новыми поборами; политические круги, которые оказывали самую сильную поддержку императорскому режиму, как pis aller против анархии, по тем же самым причинам высказываются против войны; словом ясно, что Луи Бонапарт обнаружил во всех классах населения широкую и глубокую оппозицию против войны, даже войны за Италию, оппозицию, о которой он и не подозревал».