Брюссель, 10 февраля 1860 г.
Дорогой Маркс!
Не получая очень долго от Вас вестей, я с живейшим удовлетворением прочел Ваше последнее письмо. Вы жалуетесь на то, что все идет так медленно и что я не поторопился ответить на Ваш вопрос. Что делать, с возрастом перо становится все ленивее. Но я надеюсь, Вы убедитесь, что мои чувства и мои взгляды остались теми же. Я вижу, что Ваше последнее письмо написано под диктовку рукой Вашего интимного секретаря, Вашей очаровательной супруги, — г-жа Маркс, не забыла еще старого брюссельского отшельника. Да благоволит она принять мой почтительный привет.
Сохраните, дорогой собрат, Ваши дружеские чувства ко мне. Привет и братство.
Лондон, 11 февраля 1860 г. 5, Кембридж-плейс, Кенсингтон
Дорогой Маркс!
Я прочел ряд гнусных статей против Вас в «National-Zeitung» и крайне поражаюсь лживости и злорадству их автора. Я считаю обязанностью каждого, кто знаком с Вами, — как ни излишни подобные свидетельства, — воздать должное Вашим достоинствам, честности и бескорыстию. На мне эта обязанность лежит вдвойне: я вспоминаю, как много статей в течение ряда лет Вы давали для моего небольшого журнала «Notes to the Peo-ple»[606], а впоследствии для «People's Paper» совершенно безвозмездно, — статей, которые были так важны для дела народа и так ценны для газеты. Позвольте мне надеяться, что Вы сурово накажете Вашего низкого и трусливого пасквилянта.
Примите, мой дорогой Маркс, искреннейшее уверение в моей преданности,
Эрнест Джонс
Нью-Йорк. Редакция «Tribune», 8 марта 1860 г.
Дорогой сэр!
В ответ на Вашу просьбу я очень счастлив подтвердить известные мне лично факты о Вашей связи с различными изданиями в Соединенных Штатах. Лет девять тому назад я пригласил Вас сотрудничать в «New-York Tribune», и с тех пор это сотрудничество не прекращалось. Вы писали для нас постоянно, без перерыва даже на одну неделю, насколько я помню. И Вы не только один из наиболее ценимых, но и один из наилучше оплачиваемых сотрудников газеты. Единственный недостаток, который я мог бы отметить у Вас, это то, что Вы иногда обнаруживали слишком немецкие для американской газеты симпатии. Это имело место как в отношении России, так и Франции. В вопросах, касавшихся царизма и бонапартизма, мне по временам казалось, что Вы обнаруживаете слишком много интереса и слишком много заботы о единстве и независимости Германии. Может быть, особенно резко это обнаруживалось в связи с последней Итальянской войной. Я вполне был солидарен с Вами в симпатиях к итальянскому народу; я так же мало доверял, как и Вы, искренности французского императора и так же мало, как и Вы, верил, что от него можно ожидать итальянской свободы, — но я не думал, что у Германии есть такие основания для тревоги, как думали это Вы вместе с другими немцами-патриотами.
Я должен прибавить, что во всех Ваших статьях, прошедших через мои руки, Вы всегда обнаруживали живейший интерес к благополучию и прогрессу трудящихся классов и что многие Ваши труды имели прямое отношение к этому вопросу.
Я был также не раз за последние пять-шесть лет посредником, через которого проходили Ваши работы, предназначавшиеся для «Putnam's Monthly»[607], очень солидного литературного журнала, а также для «Новой американской энциклопедии», редактором которой я также состою и для которой Вы прислали несколько очень важных статей.
Если потребуются другие объяснения, то я буду счастлив дать их Вам. А пока остаюсь искренне Ваш
Чарлз А. Дана,
ответственный редактор «New-York Tribune»
15. БРОШЮРЫ ДАНТЮ
Я показал, что брошюры Дантю служат источником, откуда немецкий Да-Да черпает свою мудрость в области всемирной истории вообще и «спасительной политики Наполеона» в частности. «Спасительная политика Наполеона» — выражение, заимствованное из одной недавней передовой статьи «демократа» Ф. Цабеля. О том, что думают и знают сами французы об этих брошюрах, можно составить себе представление по следующей выдержке из парижского еженедельника «Courrier du Dimanche» № 42 от 14 октября 1860 года:
«Что касается настоящего момента, то возьмите наугад десять брошюр, и вы увидите, что, по крайней мере, девять из них были задуманы, обработаны и написаны… кем? — профессионалами-романистами, песенниками, водевилистами, пономарями!
Заговорят ли в газетах о таинственных свиданиях между северными державами, о воскресающем Священном союзе, и вот немедленно какой-нибудь приятный сочинитель довольно литературных — и даже (в свое время) изрядно либеральных — куплетов бежит к неизбежному г-ну Дантю и приносит ему под звучным названием «Коалиция» длинное и пошлое переложение статей г-на Грангийо. Или покажется, что союз с Англией как-то не понравился г-ну Лимераку, и тотчас какой-нибудь г-н Шатле, кавалер ордена Григория Великого, который, судя по его стилю, служит где-нибудь пономарем, печатает или перепечатывает длинный и смехотворный доклад «Преступления и проступки Англии против Франции». Уже автор «Кума Гильри» (Эдмон Абу)[608] счел необходимым просветить нас насчет политических тайн прусской монархии и с высоты своих театральных провалов преподал советы благоразумия берлинским палатам. Сообщают, будто г-н Клервиль собирается в ближайшее время разъяснить вопрос о Панамском перешейке, столь запутанный г-ном Белли, и, несомненно, через несколько дней после свидания высочайших особ 21 октября в витринах всех наших книжных лавок появится великолепная розовая брошюра под заглавием «Записки о варшавском свидании, составленные кордебалетом Оперы».
Этот на первый взгляд необъяснимый захват области политики малыми богами литературы объясняется многими причинами. Мы здесь остановимся только на одной, наиболее непосредственной и бесспорной.
В обстановке почти всеобщего маразма ума и чувств эти господа, занимающиеся печальной профессией увеселения публики, не знают, как им встряхнуть и разбудить своих читателей. Они неизменно повторяют свои старые юмористические куплеты и анекдоты. Их самих также снедает тоска, печаль и уныние, как и тех, кого они собираются развлекать. Вот почему, исчерпав все возможности, они с отчаяния принялись писать — кто мемуары куртизанок, кто дипломатические брошюры.
А затем, в одно прекрасное утро, какой-нибудь авантюрист пера, никогда не пожертвовавший политике и часом серьезных занятий, не имеющий за душой и тени какого бы то ни было убеждения, поднимается и говорит себе: «Я должен произвести большой шум! Что же мне сделать, чтобы привлечь к себе всеобщее внимание, инстинктивно избегающее меня? Написать брошюру о деле Леотара или о восточном вопросе? Раскрыть перед изумленным светом тайны будуаров, где я никогда не бывал, или тайны русской политики, которая мне еще более чужда? Излить в вольтеровской прозе свою скорбь о женщинах с запятнанной репутацией или же в евангельской прозе скорбь о несчастных маронитах, преследуемых и истребляемых фанатиками-магометанами? Написать апологию мадемуазель Ригельбош или защиту светской власти папы? Я решительно выбираю политику. Я сумею развлечь свою публику гораздо лучше царями и императорами, чем женщинами легкого поведения». Сказавши это, наш сверхштатный член литературной богемы копается в «Moniteur», шатается несколько дней под колоннадой Биржи, делает визиты некоторым чиновникам и узнает, наконец, в какую сторону дует ветер столичного любопытства или придворных настроений; тогда он выбирает заглавие, которое этот ветер может надуть надлежащим образом, и довольный почивает на своих лаврах. Теперь его работу можно считать готовой; ведь в наше время в брошюре важны только две вещи: заглавие и предполагаемые отношения между автором и «высокими особами».