— Ну как, Шад, жизнь идет, а? — проорал он, перекрывая беспорядочный треск и кашель мотора.

Шадрач кивнул и осклабился, но промолчал. В машине воцарилась атмосфера веселья и возрождения.

 — Не гони, Лап, — лениво проворковала Трикси, отхлебнув пива, — мне помнится, там полицейский пост.

Меня переполняло ликование, в сердце билась надежда, а мимо проносились зеленые луга и перелески, цветущие всеми красками лета и источающие аромат сена и жимолости.

Дачное прибежище Дэбни, как я уже говорил, было обветшалым и примитивным — воистину жалкий обломок былого величия. Там, где стоял когда-то солидный плантаторский дом в палладианском стиле, непременном для такого рода построек в дни расцвета Старого Доминиона, теперь торчало жилище хотя в чем-то и более благопристойное, чем лачуга, но, как ни верти, все-таки чрезвычайно скромное. Похожее на короб, некрашеное, стоящее на голых бетонных блоках и увенчанное поблескивающей железной крышей, оно, пожалуй, резало бы взгляд где угодно, но только не в округе Короля и Королевы — регионе, настолько отдаленном и обезлюдевшем, что человеческое жилье там и вообще-то не часто углядишь. Кособокий сортирчик, приткнувшийся на заднем дворе, не добавлял утонченности, да и сам двор здесь тоже был свалкой всяческого хлама. Но окружавшие усадьбу акры дивной зелени были божественны: италийского вида поляны и райские дубовые, эвкалиптовые и багрянниковые кущи — все как бы воскрешало первобытное великолепие тех времен, когда это были земли индейцев покахонтас и паухаттан; к дому со всех сторон подступала изумрудно-зеленая чащоба кустарника, сплошь перевитого виноградом; в воздухе веяло восхитительным хмельным ароматом кедровой сосны, а по ночам лес оглашался посвистом козодоев. В комнатах было относительно чисто, благодаря, правда, отнюдь не усилиям хозяев, а скорее тому обстоятельству, что большую часть года никого из Дэбни в доме не бывало.

В тот день, подкрепившись жареными цыплятами, мы уложили Шадрача на чистую постель в одной из скудно обставленных комнат, затем принялись каждый за свои дела. Мы с Малым Хорем до вечера играли у дома в шарики, стараясь держаться в тени величественного старого бука; через какой-нибудь час ползанья в пыли наши физиономии стали грязными и замурзанными. Попозже мы плюхнулись в мельничный пруд, который, помимо всего прочего, избавил Малого Хоря от его «з. т.». Остальные ребятишки удили окуней и лещей в солоноватой протоке, извивавшейся по лесу. Мистер Дэбни съездил за провизией в придорожную лавку, а потом исчез в кустах — как видно, ему надо было что-то подправить в своем надежно запрятанном дистилляторе. Между тем Трикси, опорожняя к этому времени уже шестую банку пива, тяжеловесно топала по кухне, иногда отрываясь от банки, чтобы заглянуть в комнату, где спал Шадрач. Мы с Малым Хорем тоже время от времени совали туда голову. Шадрач спал глубоким сном, и вроде бы с ним было все в порядке, хотя и случалось, что дыхание у него начинало вырываться хриплыми всхлипами, а его длинные черные пальцы принимались конвульсивно хвататься за край простыни, белым саваном покрывавшей его по грудь. Потом настал вечер. Все пообедали жареными лещами и окунями и с заходом солнца пошли спать. Нас с Малым Хорем, распаренно простершихся нагишом на одном тюфяке, от хрипов Шадрача отделяла лишь тонкая перегородка, и его вздохи нарастали и стихали на фоне других ночных звуков этого затерянного в пространстве и времени уголка: стрекотаний цикад и сверчков, уханья филина и успокоительных посвистываний козодоя — то близких, то почти пропадающих вдалеке.

На следующий день перед полуднем мистера Дэбни навестил шериф. Когда он явился, хозяев дома не было, и ему пришлось подождать: они были на кладбище. Шадрач еще спал, а ребятишки поочередно его караулили. Сменившись с вахты, мы с Малым Хорем около часа рыскали по зарослям и качались на виноградных лозах, а когда ярдах в четырехстах позади дома вышли из сосновой рощи, наткнулись на мистера Дэбни и Трикси. Они что-то высматривали на поросшем ежевикой участке земли, который служил местом захоронения для семьи Дэбни. То была обласканная солнцем поляна с высокой травой, в которой скакали кузнечики. Кладбище терялось в зарослях шиповника, крапивы и всяческого бурьяна; усеянное обломками развалившихся каменных разметочных столбиков, неогороженное и на бесчисленные десятилетия оставленное без присмотра, оно было целиком отдано на откуп лето за летом осаждавшей его зелени, так что даже граниту и мрамору пришлось уступить под натиском всепроникающих корней и буйно пробивающихся побегов.

Здесь были похоронены все пращуры мистера Дэбни, так же как и их рабы, которые покоились чуть в стороне, неотделимые от своих хозяев и хозяек, но четко от них отграниченные как в жизни, так и в смерти. На участке, где были могилы рабов, как раз и стоял мистер Дэбни, мрачно взирая на плотное переплетение корней и на потрескавшиеся, косо торчащие столбики. В руке он держал лопату, но копать еще не начинал. Утро становилось все жарче, и по лбу мистера Дэбни струился пот. Я вглядывался в надгробья и читал имена, из-за отсутствия фамилий краткие, будто клички спаниелей или кошек: Фаунтлерой, Уэйкфилд, Малышка Бетти, Мери, Джупитер, Лулу. Requieseat in Расе. Anno Domini[5] 1790… 1814… 1831. «Все Дэбни, — подумал я. — Такие же, как Шадрач».

 — Черт бы меня взял, если тут найдется хоть один свободный дюйм, — пожаловался мистер Дэбни жене и сплюнул сгусток желтовато-коричневого табачного сока в крапиву. — Напихали сюда этих померших старых дядюшек и тетушек, и всех на один пятачок. Им там, внизу, должно быть, и так уж тесно. — Пауза. Потом характерный звук, обозначавший у него страдание, — придушенный стенающий вопль: — Господи ты боже мой! Как подумаешь — ведь целую тонну глины надо выкопать!

 — Лап, а почему бы тебе не отложить это дело до вечера? — сказала Трикси. Она пыталась обмахиваться волглым носовым платком, а ее лицо — оно и прежде попадалось мне на глаза в этом же состоянии сокрушительного летнего помрачения — было мертвенного голубовато-белого цвета, как снятое молоко. Обычно это предвещало обморок. — Слышь, Лап, ведь на таком солнце даже мулы дохнут!

Мистер Дэбни согласился, добавив, что не отказался бы сейчас от доброго стакана чая со льдом, и мы пошли по узенькой тропке, которая вела через поле, пестревшее золотарником, назад к дому. И только мы на двор, смотрим — шериф ждет. Стоит, одной ногой уперся в подножку своего четырехдверного «плимута», причем на переднем крыле машины громоздится круглая, грозно отсверкивающая серебром балясина сирены. (В наших краях в те времена ее называли «ревун».) Шерифом был средних лет мужчина с брюшком, лицо его было опалено солнцем и изрезано мелкими морщинками, на глазах очки в стальной оправе. Позолоченная звезда была у него пришпилена к гражданской рубашке, промокшей от пота. С дружелюбным видом он небрежно коснулся шляпы и сказал:

 — Привет, Трикси. Привет, Верн.

 — Привет, Тэйзуэл, — веско, хотя и не без доли подозрения, отозвался мистер Дэбни. Не останавливаясь, он продолжал утомленно продвигаться к дому. — Чаю со льдом не хочешь?

 — Нет, спасибо, — сказал тот. — Верн, погоди-ка минутку. На два слова.

Я был достаточно осведомлен, чтобы почувствовать неясную тревогу по поводу некоторой своей причастности к тайной лесной винокурне, и задержал дыхание, но тут мистер Дэбни остановился, повернулся и ровным голосом произнес:

 — В чем дело?

 — Верн, — сказал шериф, — я тут слыхал, будто ты затеваешь хоронить на своей земле престарелого цветного. Мне вчера Джо Торнтон рассказал, в лавке. Это правда?

Мистер Дэбни упер руки в бока и сердито уставился на шерифа. Затем сказал:

 — Джо Торнтон — дышло ему в пасть — пустоголовое неизлечимое трепло! Но вообще-то правда. А в чем дело?

 — Нельзя, — сказал шериф.

вернуться

5

Да покоится в мире (начало заупокойной молитвы). От Рождества Христова год… (лат.)