По субботам у Дэбни на даче спать обычно не ложились до десяти часов. В тот вечер мистер Дэбни вернулся к ужину все еще мрачный и раздраженный, но молчал — его явно не отпустили еще смятение и досада по поводу шерифского эдикта. Он даже вилку ни разу в руки не взял. Но ужин был обильным и удался на славу, как всякая трапеза у Трикси, — я хорошо это помню. Только благословенная земля Пойменной Виргинии способна была в те тяжелые годы одарить бедняка таким пиршеством: ветчина под томатным острым соусом, овсянка, цветная капуста, сладкие перцы, вареная кукуруза, огромные красные помидоры, испускающие сок в салат с луком, травами и уксусом. На десерт дали восхитительный хлебный пудинг, политый свежими сливками. После этого к мистеру Дэбни на ломаном пикапе прикатил сосед-фермер и коллега по самогоноварению по имени мистер Седдон Р. Уошингтон, и они предались тому единственному на моей памяти развлечению, которому уделял свое время мистер Дэбни, — игре в домино. Когда сгустились сумерки, зажгли керосиновые лампы. Мы с Малым Хорем, как два ленивых слизня, опять заползали, одержимые страстью к возлюбленным шарикам; процарапав в пыли у крыльца большой круг, скорчились над своими стекляшками и агатами в мерцающем овале тигрово-желтого света лампы, бешено атакуемой мотыльками. Из-за края леса медленно поднялась луна, похожая на огромный, яркий, местами слегка грязноватый воздушный шар. Пощелкивание наших шариков перемежалось с быстрым «щелк-щелк» костяшек домино на веранде.
— Кто во всем этом виноват — это ясно и ежу, — доносились до меня адресованные мистеру Уошингтону поучения мистера Дэбни. — Виноват во всем, скажем прямо, этот твой Франклин Д. от слова «дубина» Рузвельт. Миллионер этот голландский. А его так называемый «Новый курс» не стоит и горшка теплой мочи. Знаешь, сколько я за прошлый год заработал — в смысле законным образом, — нет?
— Сколько? — спросил мистер Уошингтон.
— А, не стану даже говорить. Стыд один. Все эти цветные, что продают на улицах Ньюпорт-Ньюса вареных крабов по пять центов за штуку, — они и то больше меня зарабатывают. Сама система какая-то несправедливая. — Он помолчал. — А Элеонора тоже ничуть не лучше его самого. — Снова помолчал. — Говорят, она все с цветными да с евреями путается. Со всякими там проповедниками.
— Но ведь должна же когда-то жизнь получше стать, — отозвался мистер Уошингтон.
— Да уж хуже-то некуда, — сказал мистер Дэбни.
По веранде медленно протопали тихие шаги, я поднял голову и увидел, что к отцу подошла Эдмония. Она разлепила губы, секунду неуверенно помедлила и сказала:
— Пап, по-моему, Шадрач отошел.
Мистер Дэбни ничего не сказал, лишь внимательно глядел на костяшки с его всегдашним выражением замученности, самоуглубленного отчаяния и сдерживаемого гнева. Эдмония слегка коснулась рукой его плеча.
— Пап, ты слышишь, что я говорю?
— Слышу.
— Я с ним рядом сидела, держала его за руку, и тут вдруг ни с того ни с сего голова у него… она как-то так перекатилась, и он затих, и не дышит. А его рука… она как-то так обмякла и… ну, в общем, похолодела. — Эдмония опять помолчала. — Он даже звука не издал.
Мистер Уошингтон, кашлянув, поднялся и отошел в дальний конец веранды, там зажег трубку и уставился на красноватую луну. Когда и на этот раз мистер Дэбни не отозвался, Эдмония слегка погладила его по плечу и тихонько проговорила:
— Пап, я боюсь.
— Вот еще, чего это ты боишься? — буркнул он.
— Не знаю, — дрогнувшим голосом сказала она. — Смерти. Мне страшно. Не понимаю, как это — смерть. Никогда раньше не видела, чтобы кто-нибудь вот так вдруг…
— В смерти-то ничего страшного как раз нет, — торопливым, сдавленным голосом выпалил мистер Дэбни. — Жизнь — вот страшная штука! Жизнь! — Он вдруг вскочил со скамьи, разбросав костяшки домино по полу, и, когда он снова проорал: — Жизнь! — я увидел, что из черного дверного зева появилась Трикси и пошла к ним, топая так тяжко, что затряслись подпорки веранды.
— Ну-ну, Лап… — начала она.
— Жизнь — вот от чего должно в страх бросать! — кричал он, уже не сдерживая прорвавшийся гнев. — Я иногда понимаю, почему люди кончают с собой! Где, дьявол бы меня побрал, где мне взять денег на то, чтобы его зарыли в землю? Вечно с этими черномазыми одни проблемы! Да будь ты все проклято, меня воспитали приличным человеком, я всегда говорю «цветные», а не «черномазые», но с ними же вечные проблемы, с этими черномазыми! Они же кого угодно по миру пустят, проклятые черные ублюдки! В задницу! Нет у меня тридцати пяти долларов! И двадцати пяти тоже нет! Пяти долларов и то нет!
— Вернон! — подняла голос Трикси, умоляюще раскинув огромные студенистые руки. — Ведь с тобой так когда-нибудь удар случится!
— И еще, кстати: уж кто самый последний нигеров подблудник, так это Франклин Д. Рузвельт!
Потом вдруг его ярость — точнее, наиболее грубая, необузданная ее фракция — испарилась, всосалась в лунную ночь с ее летними стрекотаньями и запахом теплого суглинка и жимолости. На миг мне показалось, будто он весь съежился, ростом стал еще меньше обычного, сделавшись таким невесомым и слабым, что, того и гляди, улетит, как сухой лист; он провел нервно подрагивающей ладонью по копне своих спутанных черных волос и сказал:
— Да знаю я, знаю, — причем голос у него был слабым и непослушным, как бы обведенным трауром. — Бедный старик, он тут ни при чем. Славный был старикан, жалко его, он никому, наверное, ни малейшего зла не сделал. Вовсе я ничего против Шадрача не имею. Бедный старик, жалко его.
Сидя на корточках под стеной веранды, я ощутил вдруг резко накатившую удушливую волну горя. Из леса донеслось легчайшее дуновение ветерка, и я вздрогнул от его прикосновения к щеке; мне было жалко Шадрача и мистера Дэбни, на душе было горько из-за рабства и нищеты, из-за всяческого людского разлада, взвихрившегося вокруг меня в пространстве и времени, которых я не мог понять. Словно гоня от себя пронзительное беспокойство, я принялся — в этаком приступе самососредоточения — считать светлячков, вспыхивавших в ночном воздухе. Восемнадцать, девятнадцать, двадцать…
— А все-таки, — сказала Трикси, коснувшись руки мужа, — помер-то он на земле Дэбни, как ему и хотелось. Пусть даже его придется положить где-то на незнакомом погосте.
— Что ж, он ведь об этом не узнает, — сказал мистер Дэбни. — Когда ты помер, тебе все равно. Помер и помер, эка важность.
Сол Беллоу
Серебряное блюдо
Как себя вести, если у вас кто-то умер, и не кто-нибудь, а старик отец? И вы, скажем, человек современный, лет шестидесяти, бывалый, вроде Вуди Зельбста; как вам себя вести? Как, к примеру, скорбеть по отцу, и притом, не забудьте, скорбеть в наше время? Как в наше время скорбеть по отцу на девятом десятке, подслеповатому, с расширенным сердцем, с мокротой в легких, который ковыляет, шаркает, дурно пахнет: ведь и замшел, и газы одолели — ничего не попишешь, старость не радость. Что да, то да. Вуди и сам говорил: надо смотреть на вещи здраво. Подумайте, в какие времена мы живем. О чем каждый день пишут газеты — заложники рассказывают, что в Адене пилот «Люфтганзы» на коленях умолял палестинских террористов сохранить ему жизнь, но они убили его выстрелом в голову. Потом их самих тоже убили. И все равно люди как убивали, так и убивают — то друг друга, а то и себя. Вот о чем мы читаем, о чем говорим за обедом, что видим в метро. Теперь нам ясно, что человечество везде и повсюду бьется во вселенского масштаба предсмертных корчах.
Вуди — предприниматель из Южного Чикаго[6] — отнюдь не был невеждой. Для среднего подрядчика (облицовка контор, коридоров, туалетов) он был довольно нахватан. Но знания его были не того рода, которые доставляют ученые степени. При том что Вуди проучился два года в семинарии, готовился стать священником. Два года в колледже в ту пору, во время кризиса, далеко не всякий выпускник средней школы мог себе позволить. Потом, с отличавшей его энергией, колоритностью, своеобычием (Моррис, отец Вуди, пока не сдал, тоже был энергичный и колоритный), он пополнял свое образование в разных областях, подписывался на «Сайенс» и другие серьезные журналы, прослушал вечерний курс лекций в Де Поле[7] и в Северо-Западном[8] по экологии, криминалистике и экзистенциализму. Объездил чуть не всю Японию, Мексику, Африку, и вот в Африке-то он и оказался очевидцем происшествия, которое напрямую касалось скорби. Происшествие было такое: когда Вуди катался на моторке по Белому Нилу неподалеку от Национального парка Мёрчисон-Фолс в Уганде, на его глазах крокодил уволок буйволенка с берега в воду. В то знойное утро по берегу этой тропической реки разгуливали жирафы, бегемоты, бабуины, по ясному небу носились фламинго и прочие не менее яркие птицы, и тут буйволенка, который ступил в реку напиться, схватили за ногу и утащили под воду. Родители буйволенка не могли взять в толк, куда он подевался. Буйволенок и под водой продолжал барахтаться, биться, вспенивать грязь. На Вуди, поднаторевшего путешественника, проплывавшего в ту пору мимо, это зрелище произвело сильное впечатление: ему почудилось, будто буйвол и буйволица безмолвно вопрошают друг друга, что же случилось. В их поведении он прочитал горе, узрел звериную тоску. От Белого Нила у Вуди осталось впечатление, будто он вернулся в доадамову пору, и мысли, вызванные к жизни этим впечатлением, он увез с собой в Южный Чикаго. А заодно с ними и пачечку гашиша из Кампалы. Вуди мог нарваться на неприятности на таможне, но шел на риск, делая ставку, скорее всего, на свою плотную фигуру, румяное открытое лицо. Он не походил на злоумышленника, впечатление производил не дурное, а хорошее. Просто он любил риск. Ничто не взбадривало его так, как риск. В таможне он швырнул плащ на прилавок. Если инспекторам вздумается обыскать его карманы, он отречется от плаща, и все дела. Но он вышел сухим из воды, и в День благодарения они ели индейку, нашпигованную гашишем. Удивительно было вкусно. Собственно говоря, тогда папка — а он тоже обожал рисковать, играть с огнем — последний раз присутствовал на семейном торжестве. Вуди попытался разводить гашиш у себя на заднем дворе, но вывезенные из Африки семена не взошли. Зато он завел грядку марихуаны позади склада — там, где держал свой роскошный «линкольн-континентал». Вуди не был злоумышленником, но не желал ограничивать себя рамками закона. Просто из самоуважения.