Потекли тихие, безмолвные дни, и я этому поначалу радовался. Но я ждал весточки от Карен, хотя бы приглашения нам с Моникой на какой-нибудь вечер. Лагерь закрылся. Вокруг царило суетное возбуждение — Новая Англия выжимала последние капли удовольствий из недолгого лета, и я уже с нетерпением ждал, когда снова начнутся занятия в школе.
В конце августа, пока Джонсон прятался в Белом доме, в Чикаго демократы выдвинули кандидатуру Хэмфри. В среду вечером позвонила Карен: у Оунсов собиралась целая компания посмотреть по телевизору выступления ораторов и беспорядки. Заседание шло и шло, а мы, глазея на эту мерзость, потягивали бренди, пиво и белое вино. Вместо привычных «суррогатных» закусок Карен подала на маленьких блюдечках здоровую пищу: изюм, орехи и семечки подсолнечника. Алан же налегал на виски, и около одиннадцати меня попросили съездить в центр купить ему еще бутылку. Магазины уже закрылись, но Оунсы были уверены, что я раздобуду бутылочку у знакомого бармена в кабачке Руди, где отец мой в свое время был завсегдатаем. Поручение это меня оскорбило — как оскорбляло когда-то, что отец вечер за вечером пропадал у Руди, — и все же я его выполнил и сдачу вернул Алану до цента. К полуночи «озабоченные» сограждане стали расходиться по домам, и в половине второго за кухонным столом остались только мы вчетвером. Ночь была душная — последний жаркий вздох лета; на побережье жару смягчали бризы, а у нас в речной долине она тяжестью нависала до первых желтых кленов. За окном распевали сверчки.
— Итак, на чем мы остановились? — внезапно спросил Алан. Казалось, он смотрит на одну Карен — она сидела напротив. Мы с Моникой сидели по обе стороны от него.
— На том на сем, — хихикнула Моника. Она много выпила, я никогда прежде не видел ее такой оживленной, шаловливой. Она развязала конский хвост, и в ее пышных, упругих волосах было что-то языческое, задорное, устремленное в будущее. А во взгляде Карен, в длинных приглаженных волосах, в ее нервозности и уязвимости — увядающее прошлое.
— Поговорим начистоту, — настойчиво продолжал Алан, обводя нас мутным взглядом; его длинные ресницы помаргивали, а рот — довольно красивый — вяло кривился усмешкой.
— Здорово, давайте! — тут же отозвалась Моника и посмотрела на меня: а что об этом думаю я?
— Что ты имеешь в виду, Алан? — спросила Карен вкрадчиво.
Она это умела. Карен была трезвее нас всех, и мне, в легком пьяном угаре, она казалась чопорной. Алан капризничал, и надо было его утихомирить, тактично, ненавязчиво, как она прежде утихомиривала меня, когда мальчишки у нас на глазах затевали драку. Психологический прием.
— Не прикидывайся, ты не так уж и пьян, — наседала она на Алана. — Объясни, что ты имеешь в виду.
Похоже, всплывала на поверхность какая-то давняя обида.
Мне-то казалось, что Алан не имел в виду ничего особенного, просто хотел поддержать беседу. Я так засмотрелся на дрожащие руки Карен — ей никак не удавалось поднести сигарету ко рту, — что проглядел, как Моника положила свою крепкую ладошку на тощую руку Алана. Я столько раз в лагере видел Монику в роли утешительницы, что не придал этому жесту никакого значения.
— Он ведь родился под знаком Девы, — объяснила Карен Монике; теперь, когда сигарета зажглась, она улыбалась. — А все Девы такие скрытные.
Алан вперился в жену своими тусклыми глазами, и я понял: ему ненавистна эта живость ума, которую я так любил. И несмотря на мою неприязнь к Алану, я подумал, что ненависть эта не без причины. Алан уже было открыл рот, чтобы ответить, но Карен своим нетерпеливым «Ну?» и язвительной улыбкой в придачу снова загнала его в раковину.
Алан еще сильнее сгорбился над столом и вдруг заверещал тонким старушечьим голосом Губерта Хэмфри.
— Вернем Америку на путь истинный. — Он подражал только что услышанной речи, перебивавшейся пальбой полицейских на улице. — Оставим эти разговоры о зеленом поясе. — Последней идеей Карен было вдохновить общину на создание зеленого пояса вокруг нашего утомленного городишка. — Лучше поговорим о том, что…
— Ниже пояса, — докончила за него Моника, и мы с ней рассмеялись.
Моника сидела разрумянившаяся, встрепанная, и лицо ее от винных паров расплылось. Мать Моники была толстуха, с приметными усиками, но мне и в голову не приходило, что моя жена с годами станет так на нее похожа. Ну что ж, пусть будет похожа, я не против. Мне вдруг подумалось, что, хоть я и опустил на днях в почтовый ящик письмо, в котором уверял, что готов ее бросить, она, несмотря ни на что, будет обо мне заботиться. Взгляды ее, обращенные ко мне, точно просверливали тьму, порожденную Оунсами, между которыми сейчас что-то происходило. Мы с Моникой да, пожалуй, и Алан были в ту минуту в полном ладу и со сверчками, и с шуршанием изредка проносившихся мимо машин, но дух товарищества словно вдруг поблек от каких-то непостижимых перемен в Карен, приглушенный еще и общей усталостью: мы весь вечер не отрывались от телевизора и теперь сидели вялые, размякшие. Мы даже обрадовались, когда Карен поднялась и оборвала нашу болтовню. Впереди новый день, сказала Карен, и она отправляется спать. Моника тут же ее поддержала и прибавила, что завтра ей с Томми идти к ортодонту.
Мы поцеловались на прощание: я и Карен натянуто, а Алан никак не хотел отпускать руку Моники. На дворе заморосил теплый дождичек. Жена уснула возле меня в машине, а дворники мерно смахивали крапинки дождя с ветрового стекла. В центре города было пустынно, огромные опустевшие фабрики казались спящими и оттого таинственными и благодушными. Мы жили на другом берегу реки, чуть дальше средней школы.
Это был наш последний вечер с Оунсами. Наутро Карен позвонила мне в то время, когда Моника ушла с Томми.
— Я все ему рассказала.
— Рассказала?! — Сердце мое похолодело, мигом соскочил последний хмель. — Но зачем?
Я снял трубку на втором этаже и теперь вдруг увидел внизу на земле желтые листья, первые опавшие листья в лужицах вчерашнего дождя.
Карен говорила хрипловато — она не выспалась, — тщательно выговаривая каждое слово, точно растолковывала что-то ребенку.
— Разве ты не понимаешь, о чем Алан… — я терпеть не мог, когда она с некоторым нажимом произносила «Алан», — твердил вчера вечером? Он твердил, что хочет переспать с твоей женой.
— Да, что-то в этом роде. Ну и что с того?
Карен не ответила. А я продолжал:
— Ты считаешь, он должен был предложить ей это наедине, а не делать предметом общего обсуждения?
— Он не решился на это лишь потому, что не верил, что ты согласишься взамен взять меня… — Карен запнулась, а потом вновь заговорила, глотая слезы. — Он ведь видел только, как мы спорим.
— Очень трогательно, — сказал я. Хотя вовсе не находил в Алане ничего трогательного. Карен, видно, хотелось, чтоб я одобрил ее поступок. — Фрэнк, я не могла вынести этой его наивности.
— И как он воспринял новость?
— Она его страшно развеселила. Он не дал мне спать до утра. Не мог поверить — мне не надо, наверно, тебе этого говорить, — не мог поверить, что я спала с местным.
Внизу двое моих младших, пресытившись телевизором, тузили друг друга и ссорились.
— А если б с приезжим, он бы поверил? Со сколькими же приезжими ты спала?
— Фрэнк, не надо так… — Она заколебалась, стоит ли говорить. — Ты же знаешь, каково мне приходится. Ему же все безразлично. Он падает все ниже и ниже.
— Ну и черт с ним. — Меня вдруг сковал какой-то холод, полнейшая безучастность.
— Я так не могу.
— Ладно. Только мне кажется, ты поступила не очень-то красиво — выдала нас, ни о чем меня не предупредив, — сказал я, собрав остатки самолюбия.
— Ты бы отговорил меня.
— Само собой. Я ведь люблю тебя.
— Я это сделала и для тебя. Для тебя и для Моники.
— Благодарю. — День за окошком сиял, промытый дождем, и я подумал: когда она положит трубку, открою окно, впущу свежий воздух. — Ты получила мое письмо?