Оскар Джонсон приложил ладони ко рту и громко закричал. Пол Берлин смотрел в бинокль. На мгновение Каччато перестал махать руками. Он медленно развел руки ладонями вверх, словно хотел показать, что в них ничего нет. Затем он раскрыл рот, и в этот момент по горам прокатился гром.
— Что он сказал? — Лейтенант по-прежнему сидел на корточках, обхватив себя руками, и раскачивался. Он никак не мог унять дрожь. — Что он такое сказал?
— Не разберешь, сэр. А ты, Оскар?
Снова загрохотало. Протяжный гром волнами шел из самой глубины гор и скатывался вниз, колебля листья и траву.
— А ну тихо, к чертовой матери! — раскачиваясь, орал лейтенант дождю, ветру и грому. — Что сказал этот ублюдок?
В бинокль Пол Берлин видел, что Каччато открывает и закрывает рот, но слышен был один только гром. Потом Каччато снова замахал руками.
«Он же показывает, что улетает, — вдруг понял Пол Берлин. — Забрался, бедолага, на верхотуру, машет руками и хочет улететь».
Как ни странно, движения рук Каччато были плавными, четкими, даже грациозными.
— Курица, — заржал Гнида Харрис. — Глядите-ка! Чисто курица, только что не кудахчет!
— Матерь человеческая!
— Глядите!
— Курица мокрая, ну точно!
По горам, словно топот стада слонов, снова раскатился гром. Лейтенант все раскачивался, обхватив себя руками.
— О черт! — стонал он. — Что же он говорит?
Но Пол Берлин не слышал. Он только видел, как у Каччато шевелятся и растягиваются в счастливой улыбке губы.
— Что он говорит?
И Пол Берлин, наблюдая за полетом Каччато, ответил:
— Он говорит: «Пока!»
Ночью дождь сменился густым холодным туманом. В тумане они разбили лагерь у вершины горы. Гром гремел всю ночь. Лейтенанта стошнило. Потом он сообщил по рации, что преследует противника.
— Может быть, вертолетов прислать, папаша двадцать девятый, — запросили издалека.
— Не надо, — отвечал старый лейтенант.
— Тогда, может, артиллерии? Слушай, что я тебе скажу, папаша двадцать девятый. У тебя такой симпатичный, располагающий голос. Нет, кроме шуток. — Радио-голос на минуту замолчал. — Предлагаю выгодное дельце. Так и быть, дам вам две пушки по полцены, да с гарантией. Делай что хочешь. Ну как, берешь? Мы только что получили партию новых потрясающих стопятидесятипяти-миллиметровок, пальчики оближешь, можешь мне поверить. Мы вот как сделаем. Будешь брать оптом, дешевле обойдется. Идет?
— Нет, — радировал лейтенант.
— Каков! Тебе не угодишь. Тогда, может, ракетами посветить? Есть отличные хлопушки, и огонек настоящий подмешан. Дешевая распродажа, только один день.
— Нет, нет, нет.
— Зря, такой товарец в руки плыл.
— Нет, выродок ты этакий.
— Ладно, дело хозяйское, — разочарованно сказал радиоголос. — Пожалеешь еще… Ладно, папаша двадцать девятый, не дуйся. Счастливо поохотиться.
— Благодарствую, — проговорил лейтенант в сплошной треск помех.
Ночной туман оказался похуже дождя. Холоднее, да и тоску наводил смертную. Они лежали под провисшим тентом, который, словно невод рыбу, собирал туман. Но Оскар, Гарольд Мэрфи, Гнида и Лазутти все равно спали, прижавшись друг к другу, как любовники. Они могли спать без конца.
— Только бы он не останавливался на ночь, — прошептал Пол Берлин на ухо Доку Перету. — Только бы у него хватило ума идти без остановки. Если он будет все время идти, нам его в жизни не нагнать.
— Все равно с вертолетами догонят, или с самолетами, или еще как-нибудь.
— Если оторвется от нас, то нет. Ему надо двигаться незаметно.
— Сколько там времени?
— Не знаю.
— Который час, сэр?
— Чертовски поздно, — отозвался из кустов лейтенант.
— А сколько?
— Четыре часа. Четыре ноль-ноль после полуночи. То есть утро.
— Спасибо.
— Рад услужить. — Его голый зад белел в темноте за кустами.
— Как вы, сэр?
— Чудесно! Неужели не видно, как мне здорово?
— Главное для него — не останавливаться, — снова зашептал Пол Берлин. — Вся надежда, что у него хватит ума идти не останавливаясь.
— Да-а. А что толку?
— Может, и доберется до Парижа.
— Допустим, — вздохнул Док Перет и повернулся на бок. — А дальше что?
— Ничего. Париж.
— Не доберется. Я сам любитель приключений, но отсюда пешком до Парижа не дойдешь. Физически невозможно.
— Он не такой дурак, как кажется, — заметил Пол Берлин, сам не очень-то в это веря. — Он не такой уж тупица.
— Я знаю, — сказал лейтенант. Он вышел из кустов. — Что я, не знаю, что ли?
— Невозможно. Отсюда ни одна дорога не ведет в Париж.
— Можно зажечь горелку, сэр?
— Нет, — ответил лейтенант, заползая под навес и ложась на спину. Он тяжело дышал. — Нельзя зажигать этот дерьмовый примус, нельзя ходить гулять без галош и шарфов, и нет, детки и храбрые мои солдаты, не будет вам сегодня к капусте шоколадной подливки. Нет.
— Ладно.
— Нет!
— Что еще — нет, сэр?
— Нет, — обреченно вздохнул лейтенант. — Мы ведь на войне, так?
— Вроде так.
— Вот то-то же. Война все-таки.
Снова хлынул дождь. Он начался громом, потом засверкали молнии, заливая лежащую далеко внизу долину зеленовато-призрачным светом. Потом снова загрохотало, потом гроза прошла и остался один только дождь. Они лежали молча и прислушивались. Вдруг ни с того ни с сего в голове у Пола Берлина, который считал себя человеком с патологически здоровой психикой, не обремененным высокими материями, амбициями и философией, возникла картина убийства. Бойни. Он увидел, как у Каччато проламывается правый висок, как потом наружу вылезают мозги. Не образ, не символ — Пол Берлин не из тех, кто мыслит образами, — а просто жуткое видение. Он попытался вспомнить ход своих мыслей, приведших к этому, но ни о чем таком он не думал, только о дожде, о своих преющих, немеющих конечностях. Не с чем связать, нечем объяснить эту кровавую картину. Просто увидел, как круглая башка Каччато вдруг взорвалась, будто пропоротый шар со сжатым гелием — тррах!
«Куда его черт несет, — размышлял Пол Берлин, — и чем это все кончится? Конечно, убийство было логическим выходом из порочного круга; Каччато его заслужил и едва ли избежит. За глупость рано или поздно приходится платить, а на войне расплачиваются живой валютой — оторванными пальцами, размозженной костью бедра, разлетевшимися брызгами мозга. Война все-таки!»
Пол Берлин с какой-то предрассветной чувствительностью жалел Каччато, жалел себя за перенесенные страдания, от которых мерещится такое, и уповал на чудо. Он устал от убийств. Он испытывал не страх — во всяком случае сейчас, — не потрясение, а просто глубокую всеохватывающую усталость.
— А ведь он храбрый парень, — прошептал он. Потом заметил, что Док его слушает. — Серьезно, помнишь, как он выволок тогда вьета из бункера?
— Да.
— И выстрелил ему прямо в морду.
— Помню.
— Во всяком случае, трусом его не назовешь. Он сбежал не со страху. Этого о нем не скажешь.
— Зато другого много чего можно сказать.
— Верно. Но в смелости ему не откажешь. Это ты должен признать.
— В общем-то, конечно. — Голос у Дока был совсем сонным.
— Интересно, он по-французски умеет?
— Ты что, шутишь, что ли?
— Просто интересно. Как по-твоему, трудно выучить французский, Док?
— Кому? Каччато?
— Все равно не так уж сложно. А все-таки, что ни говори, приятно думать, как там Каччато топает в Париж.
— Спал бы ты лучше, — посоветовал Док Перет. — О собственном здоровье подумать тоже не вредно.
Они шли высоко в горах.
Война осталась далеко от этих благодатных горных мест, где росли деревья и густая трава, где не было ни людей, ни собак, ни нудных долинных будней. Настоящая девственная природа, и лишь одна размытая узкая тропа вела вверх.