— Послушай, — посоветовала я. — Скажи им просто, что ты купил несколько зажигалок, сэкономив деньги на завтраки, и на них играл. — Он неуверенно кивнул, глядя на воду. — Не порть себе рождество.

 — Хорошо, не испорчу.

На следующий день он во всем признался отцу. Его не только подвергли домашнему аресту, но заставили пойти в город к жертвам своих преступлений. Отец был в форме со всеми регалиями, включая медные артиллерийские эмблемы. Макартур надел толстую зеленую тужурку и зеленую шляпу, которые вдохновили его приятелей на прозвище Весельчак Зеленый Великан. Тужурку и шляпу подарили мама с бабушкой, и Макартур был вынужден их носить, хотя и напоминал неуклюже ковыляющий стебель спаржи — этакий король зелени, которого сразу заметишь на платформе метро или даже с другого конца города. В каждом магазине он снимал зеленую шляпу и приносил извинения, а потом возвращал зажигалки. Так как зажигалки побывали в употреблении, приходилось доплачивать за них из личных денег, скопленных на рождественские подарки. К жгучему его стыду, он оказался единственным членом семьи, которому нечего было дарить своим родным рождественским утром. А в школе он стал отверженным.

 — Теперь я Крошка Дрянь, — сказал Макартур. — Весельчак Зеленый Паршивец.

Гражданство он, однако, получил и четыре года спустя пошел на службу в армию истинным американцем.

В последний день кратковременного отпуска, когда Макартур улетал во Вьетнам, мы отвезли его в аэропорт Кливленда, а потом застыли, словно пальмы в горшках, за огромной стеклянной стеной вокзала. Отец уже вышел в отставку, и семья вернулась в Огайо.

 — Ему наверняка понравится жара, — заметила бабушка. — Он в жару родился.

 — Он расторопный солдат, — сказал отец. — В войне выживают самые расторопные.

Отец всегда верил в расторопность, как другие верят в амулеты.

Самолет покатился по взлетной полосе, и мы силились отыскать лицо Макартура в одном из маленьких иллюминаторов.

 — Вот он! — воскликнула мать. — Я вижу в окошке его руку.

Стоявшая рядом женщина возразила:

 — Нет, это наш сын. Видите, какая большая рука?

 — Наш сын был средним полузащитником в сборной Огайо, — сообщил ее муж. — Он весит двести шестьдесят пять фунтов.

 — Он очень хороший мальчик, — добавила женщина, и мы все закивали, словно комплекция служила несомненным мерилом всяческих достоинств.

Когда мы свернули с автострады и поехали на юг, к щедрой, плодородной земле долины Килбак, которая не дала ни одного ярого противника войны, бабушка заявила:

 — Я верю во Вьетнам.

Она выделила слово «верю», будто Вьетнам был символом христианской веры. В пятидесятых годах бабушка входила в некое общество под названием «Служба наземного наблюдения». Его члены обозревали небеса в бинокли в поисках русского самолета. В ту пору бабушка жила в маленьком огайском городке, где индустрия была представлена заводом по производству автобусных сидений и макаронной фабрикой. Дважды в месяц она несла вахту на крыше высокого школьного здания, дабы обезопасить эти жизненно важные отрасли промышленности.

 — Я верю в удачу, — сказала я. — Верю, что Зеленому Великану поможет везение. Помните, он всегда выигрывал в бинго?

 — Мы справились с немчурой и япошками, — продолжала бабушка. — Мы дали отпор красным в Корее.

 — Не думаю, что красные планируют вторгнуться в Соединенные Штаты, — заметила я.

 — Тебе многое предстоит узнать, — сказала мама. — Они уже давно здесь.

 — Мне не хотелось бы услышать, что ты принимаешь участие в этих маршах протеста, — сказал отец.

Я принимала в них участие, но держала это в тайне.

 — Не здесь ли мы обращали внимание на траву? — спросила я.

Когда отец еще служил в армии, на весь его отпуск мы приезжали в долину Килбак. Миновав границу штата, на подъезде к долине, где протекала Килбак-Крик и жили все наши родственники, отец каждый раз восклицал: «Ну, замечаете, что трава здесь зеленее?!» А мы всегда отвечали: «Ничего подобного, самая обыкновенная, как везде». Трава стала объектом наших традиционных шуток, но мы искренне любили эту землю. Каким-то образом луга и поля долины Килбак, клевер, кукуруза, люцерна, пшеница, овес, поросшие густым лесом холмы, родники и звенящие ручьи — все это было связано с необходимостью кадровой армии. Отец словно бы говорил: «Вот за что мы будем сражаться».

Прошел год, как Макартур вернулся из Вьетнама, а жизнь его, казалось, можно было характеризовать сплошными отрицаниями: без работы, без образования, без телефона, без средств к существованию. Он поселился в одиночестве на ферме в долине Килбак, в двадцати милях от городка, где обосновалась наша семья.

 — Приходит раз в неделю по воскресеньям и ест только салат или фасоль, — жаловалась мне бабушка.

Душой нашей семьи всегда был обеденный стол, тут мы крепили родственную связь за игрой, бифштексом, отбивной и мясным рулетом. Родители и бабушка восприняли новую диету Макартура как признак болезни и распада личности. Отправляясь навестить его, они брали с собой жаркое или десятифунтовый пакет с гамбургерами.

 — Приглядись хорошенько, — наставляла меня мать. Я приехала домой на рождественские каникулы и собиралась повидать брата. — Поговори с ним. Узнай, какие у него планы.

Планов у него не было. А был военный сувенир, подобный тому, что пытался подарить мне студент в тот июньский день под сенью деревьев. Ухо находилось в небольшом конверте, лежащем на кухонном столе. Конверт меня заинтересовал, и, пока мы пили чай, моя рука невольно тянулась к шероховатой коричневой бумаге. Макартур сидел на разделочном столике, поскольку стул был только один. Наконец он сказал: «Валяй, если хочешь, посмотри». Я открыла конверт. В какой-то миг зимнее солнце тяжелым комом сгустилось в комнате, готовое достичь критической массы, если воздух вдруг искрой пронзит знак вопроса. Мне почему-то вспомнилась девушка, чья мать говорила об умершем псе: «Знаешь, он до последних дней хорошо соображал…» Мне вспомнилось, что хотела я сказать моему студенту в тот день: «Я не предполагала, что нечто подобное может до такой степени походить на самое себя по прошествии столь долгого времени и в столь дальних краях».

 — Его прислал Диксон, — проговорил Макартур.

Лицо брата застыло, как ледяное озеро, и я увидела, что он выработал наконец бесстрастное выражение игрока. Даже в самой позе чувствовалось, что ничем его уже и не поразишь и не выведешь из себя.

 — Кто такой Диксон?

 — Да ты знаешь — мой приятель по госпиталю.

 — А, из Оклахомы…

Я вспомнила Диксона — по фотографиям. Он вечно прикреплял себе на каску куриные перья.

 — Ему кажется, что это превосходный подарок к рождеству.

Глаза Макартура были такими большими и застывшими, что я видела в них золотые точечки. Он перевел взгляд на свои свисающие со столика ноги, и я внезапно ощутила уединенность этой заброшенной фермы в долине Килбак, холмы и поля, оцепеневшие под снегом, огород, покрытый льдом. Когда я встала, чтобы коснуться его руки, Макартур не произнес ни слова, не шелохнулся. Он ускользнул от меня, точно дуновение горячего ветерка. И даже в мыслях я не могла за ним последовать. Я знала лишь, что где-то там, в джунглях, был парень по имени Диксон, парень из Оклахомы, выросший на земле точь-в-точь как та, где охотился мой отец, за которым плелся Макартур с ярко-красными коробками самодельных патронов. Но теперь Диксон спятил и слал по почте в подарок человеческие уши, а Макартур был безработным и жил в одиночестве в глуши.

Но вот ухо оказалось снова в конверте, а Макартур говорил:

 —…Извини, у меня вряд ли найдется еда тебе по вкусу.

Потом мы вышли туда, где был огород, и смотрели на торчащие сухие стебли и сломанные виноградные лозы. Макартур ходил вдоль грядок и объяснял: «Это моя фасоль. Это мои тыквы». Он показал мне морковь, свеклу, лук, репу, капусту и тыкву обыкновенную, глядя на гряды с такой преданной любовью, что, казалось, растения, которые он назвал, вот-вот расцветут под снегом при звуках его голоса.