Свободы сеятель пустынный,—
Я вышел рано, до звезды.
Пушкин сознает себя сеятелем свободы, серьезно относясь к своему революционному призванию. Но он приходит к сознанию бесполезности своих — и общих — усилий:
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич!
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь!
ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ
==157
Жестокие слова, срывающиеся из-под пера (снова срыв) - не проклятие свободе, а проклятие рабам, не умеющим за нее бороться. Но это поворотный момент. Здесь, а не 14 декабря 1825 года, первое рождение пушкинского консерватизма. Не отрекаясь от идеала свободы, он уже поражен горечью ее неосуществимости. Его консервативное сознание впервые рождается из скептицизма. Это подтверждается обращенным к А. Н. Раевскому «Демоном», написанном в те же дни.
«Неистощимый клеветою» искуситель отрицает все святыни, на которых покоилась религия пушкинского гуманизма:
Он вдохновенье презирал,
Не верил он любви, свободе...
Отрицание свободы для Пушкина равносильно с клеветой на Провидение. И, тем не менее, Пушкин признается, что он подпадает под власть этих искушений («вливая в душу хладный яд»).
Свобода не теряла для Пушкина своей священности в то время, когда он прощался с ней. Его последнее обращение к морю, как мы указали уже, имеет своей темой свободу, то есть мятежную, революционную стихию, к которой он рвался так страстно — в греческом ли восстании или в декабристском заговоре. Не об этой ли «свободной стихии» Пушкин мечтает, бессознательно (как бы обертоном), говоря о своих несбывшихся надеждах:
Не удалось навек оставить
Мне скучный, неподвижный брег...
Эта твердая почва, на которой он стоит, —. почва России, быта, консерватизма, — не имеет еще для него ни малейшей прелести. Но свобода неосуществима, и мир постыл — именно потому, что в нем нет места свободе:
Мир опустел...
Судьба людей повсюду та же:
Где благо, там уже на страже
Иль самовластье, иль тиран.
Эту мысль он повторяет — только с еще большей горечью, на этот раз обращенной к самой изменчивой стихии моря, — в 1826 году в письме к кн. П. А. Вяземскому:
==158 Г. П. Федотов
Не славь его! В наш гнусный век
Седой Нептун — земли союзник.
На всех стихиях человек —
Тиран, предатель или узник.
Хорошо известен политический намек, заключающийся в этих словах (слух об аресте Н. И. Тургенева), и совершенно ясно, что, обвиняя море, Пушкин еще не предпочитает ему суши, и что величайшими преступлениями для него являются те, которые совершаются против свободы.
Много лет пройдет, пока в «Медном всаднике» (1832) Пушкин не увидит в ярости бушующей водной стихии злую силу и не станет против нее с Петром:
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия!
Что в Пушкине жив, и после прощания с морем, этот свободы, хорошо видно из «Андрея Шенье», написанного им «на суше», в Михайловском, в период «Бориса Годунова» (1825). Это стихотворение совершенно подобно «Вольности» и «Кинжалу» в своей двусторонней направленности против тирании царей и народа. Замечательно, что гибнущий под революционным топором поэт, — а с ним и Пушкин — не смеет бросить обвинения самой свободе, во имя которой неистовствуют палачи:
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет не виновна ты...
В 1825 году Пушкин на распутье. Позади море, юг, революция — перед ним Михайловское, деревня, Россия. Нет сомнения, что его развитие в сторону «свободного консерватизма» было предопределено. Но в этот медленный, органический рост его нового чувства России 14 декабря упало, как молния. Оно сильно запутало и исказило ясность пушкинского пути. Оно заставило поэта принять решение, сделать выбор — для него, быть может, преждевременный. Оно стало исходным пунктом ложного положения, в котором Пушкин мучился всю свою жизнь. Это положение можно было бы охарактеризовать кратко: поднадзорный камер-юнкер — или певец Империи, преследуемый до самого конца за неистребимый дух свободы.
Корни пушкинского консерватизма — вполне предопре-
ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ
==159
деленного — многообразны и сложны. В главном он связан, конечно, с «поумнением» Пушкина: с возросшим опытом, с трезвым взглядом на Россию, на ее политические возможности, на роль ее исторической власти. Личный опыт и личный ум при этом оказываются в гармонии с основным и мощным потоком русской мысли. Это течение — от Карамзина к Погодину — легко забывается нами за блестящей вспышкой либерализма 20-х годов. А между тем национально-консервативное течение было, несомненно, и более глубоким и органически выросшим. Оно являлось, прежде всего, реакцией на европеизм XVIII века, могущественно поддержанной атмосферой 1812 года. У его истоков — «История государства Российского», в завершении — русские песни Киреевского, словарь Даля, молодая русская этнография николаевских лет. «Народность» не была только официальным лозунгом гр. Уварова. Она удовлетворяла глубокой национальной потребности общества. И Пушкин принял участие в творческом изучении русской народности как собиратель народных песен, как создатель «Бориса Годунова» и «Русалки». Мы понимаем, почему он был ближе по своим сочувствиям к Карамзину (несмотря на юношескую эпиграмму), чем к Каченовскому, к Погодину, чем к Полевому.
Но к этим органическим и оправданным мотивам историческая случайность (14 декабря) присоединяет другие, менее чистые. С одним мы уже познакомились: это скептицизм. Другой явственно и болезненно для нас встает в его письмах: это его естественная, но отнюдь не героическая потребность — определить как можно скорее свою судьбу, вырваться из Михайловского, покончить с прошлым, вступить с правительством в лояльные, договорные отношения. Замечательно, что и этот мотив восходит все к той же свободе — на этот раз личной свободе. Пушкин жаждет вырваться из ссылки, какой бы то ни было ценой: не удастся бегство из России, эмиграция — остается договориться с царем. В этих переговорах все преимущества были на стороне императора. Николай 1 показал себя, как в отношениях с декабристами, превосходным актером, и Пушкин запутался в сетях царя.
Есть полная и печальная аналогия между отношением Пушкина к Н. Н. Гончаровой и отношением его к Нико-
==160 Г.II. Федотов
лаю. Пушкин был прельщен и порабощен навсегда — в одном случае бездушной красотой, в другом — бездушной силой. С доверчивостью и беззащитностью поэта, Пушкин увидел в одной идеал Мадонны, в другом — Великого Петра. И отдал себя обоим добровольно, связав себя словом, обетом верности, обрекавшим его на жизнь, полную терзаний и бессмысленных унижений. Но как понятен источник роковой ошибки. Поэт, наскучивший своей бездомностью и скитальчеством, хочет иметь, родину, семью, быть певцом родной земли и вкусить лояльной, не блуждающей любви. Возьмем первую тему. Доселе он воспевал императоров XVIII века, носите лей свободы, и проклинал царей своего времени — Павла, Александра, изменивших ей. Почему же новый царь не может вернуться к благородной традиции свободолюбивой Империи? Пушкин не изменяет себе, он лишь хочет сковать в одно две свои верности, две политические темы своей музы: Империю и Свободу. «Стансы» Николаю, его поэтический договор с царем, где он предлагает ему идеал Петра, — разве это измена? Пушкин долго живет надежда ми, ловит в словах нового самодержца проблески просвещенной доброй воли; ошибаясь, бранится, будирует, но не разрывает новой лояльности.