Петр Егорович и раньше бы отправился в путь, да тут как раз подошел Михайлов со своей просьбой. И тут Скородубов, как честный офицер, не колебался. Выявить контрабандиста, помочь человеку, который сам был отцом дочери и боялся за ее судьбу — это он счел долгом чести. Отложил отъезд и взялся за дело.
Но дело это завершилось. И оставаться далее в Царицыне становилось мужчине в тягость. Дом опустел, служба не держала, а внутри все сильнее давило. Он скучал по дочерям — скучал так, что ночами лежал без сна и прислушивался к тишине, в которой не было их голосов. И, кроме тоски, была еще опаска — та, о которой он не говорил никому: он боялся, что не выдержит и все же пойдет в жандармерию, чтобы сдать купца Кулакова. А этим он навредил бы уже Михайлову, который просил его не раздувать дела.
И Скородубов стал собираться в путь. Заказал место в почтовых санях до Петербурга, уложил вещи, дал Кларе Васильевне наставления по дому. А прежде всего отправил телеграмму Роману — короткую, скупую, как все, что он писал: «Еду. Прибуду в Петербург. Скородубов». Завтра он отправится в путь.
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Проснувшись утром, я только открыл глаза, как почувствовал, что в квартире что-то переменилось. Пахло не только бумагой и стряпней из кухни, но и влажной землей, свежей зеленью — тем особенным запахом, какой бывает в оранжерее. Потянувшись, я скинул одеяло и тут заметил свою невесту.
Настя стояла у окна с горшком в руках и примеривалась, куда бы его поставить. На подоконнике уже теснились еще два — с какими-то мелкими, плотными листьями. Рядом на столе лежала груда лоскутов: зеленая тафта, обрезки шелка, мотки проволоки. А поверх всего — несколько готовых цветов. Быстро одевшись, я подошел и взял один. Лепестки были свернуты из тонкой розовой ткани, прожилки прошиты нитью, в серединке — пучок желтоватых тычинок. На вид почти живой.
— Красиво получилось, — сказал я.
Настя обернулась, поправила выбившуюся прядь и улыбнулась чуть смущенно.
— Прости, если разбудила. Просто не терпелось начать, а вчера вечером света было мало. Ну как тебе? Я купила горшки у цветочника на Садовой и лоскутов набрала. Сидела в свободные часы и шила. Так скорее время идет.
Она поставила горшок на подоконник, отступила на шаг, склонила голову к плечу.
— Вот сюда. Или лучше на круглый стол? Не знаю, куда смотреть будут первым делом.
— Сюда, — кивнул я. — У окна ему света больше.
Настя кивнула, поправила листья, провела ладонью по земле в горшке, стряхнула приставшие крошки. Потом взяла со стола свои искусственные цветы и принялась раскладывать их по залу — один на каминную полку, другой в вазу у двери, третий просто прицепила к шторе.
Я смотрел на нее и вдруг понял, что хочу ей помочь. Не думать о тезисах для диспута, реформе, о том, что может случиться в салоне князя Одоевского. Эти мысли итак в последнее время крутилась по кругу, как заведенные, и уже не давали ничего, кроме усталости. А тут есть возможность отвлечься и развеяться немного.
— Дай и мне что-нибудь, — попросил я.
Настя удивленно вскинула брови.
— Тебе? Так у тебя же диспут на носу.
— Вот именно. Потому и хочу руками что-нибудь поделать, а не головой.
Она улыбнулась, сунула мне моток проволоки и кусок зеленой ткани.
— Тогда вот, листья крути. Покажу, как я делаю.
И показала. Ловко, без спешки: обмотала проволоку тканью, закрепила ниткой, изогнула, придала листу прожилку. Я повторял за ней. Выходило кривовато, куда грубее ее работы, но Настя не смеялась — поправляла, подсказывала, иногда брала мои пальцы в свои и показывала, как держать. От ее ладоней пахло мылом и немного — землей.
Мы занимались этим несколько часов. За окном смеркалось, снег шел все гуще, и в зале от лампы ложился теплый желтый круг. Настя переставила горшки еще раз, отошла к двери, окинула комнату взглядом.
— Ну вот, — сказала она. — Теперь не так голо. А то стены чужие, будто не живем, а так — ночуем.
Она была права. Квартира наша была казенная, съемная, чужая, и до этого дня я как-то не замечал, насколько в ней пусто. На Рождество эту пустоту немного украсили, но потом все сняли. Теперь же на подоконнике зеленели горшки, на камине алели искусственные цветы, и комната впервые стала походить на дом.
Я подошел к Насте, обнял ее со спины, прижался щекой к виску.
— Спасибо, — сказал я.
— За что?
— За уют, который создаешь для нас. За то, что помогла мне отвлечься от переживаний. А то мысли по одному кругу шли.
Она прижалась ко мне, накрыла мои руки своими.
— Это хорошо, что ты отвлекся. А то бы извел себя только понапрасну. Какой из тебя спорщик выйдет, если ты и так уже сам с собой споришь в голове? — рассмеялась она.
Я усмехнулся. В чем-то она была права.
Вечер подкрался незаметно. За окнами совсем стемнело, часы пробили семь, и Настя, глянув на них, тихо вздохнула.
— Тебе пора собираться, — проговорила она.
Я не сразу отпустил ее. Стоял, глядя поверх ее макушки на темное окно, за которым все так же валил снег. Потом все-таки разомкнул руки.
— Пора, — согласно кивнул я.
До начала работы салона князя Одоевского оставалось чуть меньше часа.
Ровно к восьми вечера моя карета остановилась у подъезда дома князя Одоевского. Я вышел, поправил воротник шинели и поднялся по ступеням. В прихожей пахло воском и сырым мехом. Слуга принял верхнее платье, проводил к дверям зала.
Он уже не пустовал. Гости собрались, хотя и не все. Князь стоял перед входом, встречал каждого, уделял по две-три минуты, говорил что-то негромкое, кивал, после чего человек предоставлялся сам себе. Так он встретил и меня — сдержанно, с тем особым светским вниманием, в котором не разберешь ни расположения, ни настороженности.
Я прошел вглубь зала, снял перчатки и огляделся. В течение получаса подъезжали остальные. С каждым новым лицом гул голосов делался плотнее, ровнее. Среди собравшихся я узнавал знакомых. Вот у окна стоял прусский посланник Отто фон Бисмарк. Прямой, невозмутимый, он что-то негромко говорил немолодому господину с орденом на сюртуке. А вот в паре метров от входа — Самарин Юрий Федорович. Сухощавый, в очках, прохаживается вдоль стены и, казалось, занят собственными мыслями. Некрасов стоял в другом конце зала, и рядом с ним, чуть поодаль — Чернышевский. Были здесь и новые для меня лица — господа, которых я прежде не встречал ни в салоне, ни в иных домах. Они держались отдельно, переговаривались вполголоса, поглядывали то на меня, то на Чернышевского.
Сам Николай Гаврилович уже был в зале, когда я пришел. Он стоял у камина, скрестив руки, и смотрел перед собой с тем особенным выражением, какое бывает у человека, уверенного в исходе дела. Я поймал его взгляд. Ни он, ни я не подошли друг к другу. Между нами, по молчаливому согласию, все было решено без слов: до начала диспута мы не разговариваем.
Чтобы скоротать время, я подошел к Самарину.
— Юрий Федорович, — окликнул я его.
Тот обернулся, кивнул, и глаза его на миг сделались внимательнее.
— Ее Императорское Высочество просила меня посмотреть, как будет идти диспут, — сказал он негромко. — Я, как вы понимаете, человек в этом деле посторонний, но заинтересованный.
Я не стал спрашивать, что именно он станет докладывать великой княгине. И так было ясно.
С Некрасовым мы лишь обменялись приветствиями. Николай Алексеевич держался вместе с Чернышевским — по-иному и быть не могло: он был его соратником, другом, человеком одного круга. Но ко мне относился ровно, без заискивания и без неприязни, и в коротком рукопожатии не было ничего, кроме вежливости.
Бисмарк, когда я проходил мимо него, ограничился кратким поклоном. Мы виделись прежде, и этого оказалось довольно, чтобы теперь, встретившись взглядами, обменяться едва заметным кивком. Большего дипломат себе не позволил: он наблюдал, держался в стороне, разговаривал с иными гостями, но время от времени взгляд его возвращался к центру зала, где пока еще ничего не происходило.