Государь помолчал. Слово «декабристы» в этом кабинете звучало особым грузом.
— Вы полагаете, Винокуров разделяет эти взгляды? — спросил он наконец.
— Не берусь утверждать, — осторожно ответил Долгоруков. — Но человек, который дружит с носителем таких идей, принимает от него людей и при этом сам перекраивает устройство деревни — такой человек заслуживает пристального взгляда. Не обвинения, ваше величество. Наблюдения.
Он снова выдержал паузу.
— Поэтому я и прошу вашего решения: продолжать ли мне работу по Винокурову, вызвать его на откровенный разговор, или покуда не предпринимать никаких действий?
Александр II поднялся и подошел к окну. За стеклом в свете фонарей кружился редкий снег.
— Наблюдайте, — сказал он минуту спустя, не оборачиваясь. — Только наблюдать. Без арестов, без обысков, без лишнего шума. Мне нужны сведения, а не скандал.
— Слушаюсь, — ответил князь.
— И чтобы бумаги ваши не расходились по рукам. Это дело останется между нами, пока я не решу иначе.
Долгоруков поднялся, поклонился.
— Будет исполнено.
Когда за шефом жандармов закрылась дверь, император еще несколько минут стоял у окна. Слова князя ложились на уже тревожное: раскол, бабиды, декабристы, юноша, за которым тянется слишком много нитей. Он не хотел делать из Винокурова врага, но и закрывать глаза нельзя. Крестьянская реформа — вынужденная мера, чего не понимают многие дворяне. Не проведи ее — и низы поднимутся. А это страшно. Но если провести ее бездумно, попутно обидев уже кого из влиятельных сословий, то получишь бунт иного толка — «сверху». И Александр Второй ощущал себя будто на тонком льду, который трещит и готов вот-вот расколоться, открыв под собой ледяную бездну.
Вернувшись к столу, государь взял чистый лист и собственноручно вывел несколько строк. Он приглашал великую княгиню Елену Павловну явиться во дворец на следующий день. Без подробностей, но так, чтобы она поняла: разговор будет серьезный.
Воронеж
Утро в Воронеже выдалось морозным и ясным. Арина проснулась поздно, когда солнце уже лизало заиндевевшие стекла. Ночью она наконец-то выспалась — впервые за всю дорогу. Тело еще помнило тряску дилижанса, но голова была свежая, и в груди вместо вчерашней усталости поселилось нетерпение.
Сегодня все должно решиться.
Она потянулась, откинула одеяло и босыми ногами ступила на холодный пол. Вздрогнула, засмеялась сама себе и крикнула Ирину. Та явилась тотчас, уже одетая, расторопная.
— Ванну, — велела Арина. — Горячую. И не скупись на воду.
Ирина засуетилась. Через час в меблированной комнате стояла медная лохань, от которой валил пар. Арина скинула ночную рубашку, заколола волосы и опустилась в воду. Горячая вода обожгла натруженное тело, а потом отпустила — медленно, от ног к плечам. Она закрыла глаза. Смывалась не только дорожная грязь, но и та прибитость, с которой она ехала все эти дни, кутаясь в платок и приваливаясь к холодному стеклу.
После ванны Арина велела Ирине найти куаферку. Та ушла и вернулась с нестарой еще женщиной в темном платке, с саквояжем. Куаферка осмотрела волосы барышни, поцокала языком, потом принялась за дело.
Арина сидела перед зеркалом и смотрела, как из нее делают другую женщину. Куаферка расчесывала пряди, взбивала их, закалывала на затылке, оставляя лицо открытым. Локоны у висков она накрутила на щипцы и пустила мягкими волнами вниз, к шее. Вышло не вычурно, но так, что лицо казалось нежнее, а взгляд — глубже.
— Хороша, барышня, — сказала мастерица, отступив на шаг.
Арина покосилась на Ирину.
— Не подхалимничай, — бросила та без выражения куаферке, помня вчерашнюю фыркотню своей госпожи на подобные слова.
Арина только хмыкнула. Она и сама видела: вышло то, что надо.
Платье выбрала то, что не слишком помялось в дороге — темно-синее, плотное, с белым воротничком. Оно обтягивало талию и выгодно открывало шею. А под него — корсет, который утянет небольшой животик Арины. Впрочем, в путешествии былая небольшая полнота почти полностью сошла, оставив взгляду приятную стройность тела. Арина покрутилась перед зеркалом, ущипнула щеки, чтобы вернуть румянец.
Затем села к столу и написала короткую записку. Слов было немного, но она переписывала их дважды: просила Петра Егоровича составить ей компанию за ужином — пока есть такая возможность, покуда Воронеж еще стоит перед ними со своими огнями и теплыми залами.
Ирина унесла записку, вернувшись уже минут через пять — ведь офицер снимал комнату в этом же доме. Лицо у нее было довольное.
— Согласился, барышня. Велел передать, что будет рад.
Арина сдержанно кивнула, а у самой внутри все поднялось разом. Она села к зеркалу, поправила локон, подышала на ладони — не дрожат ли.
К вечеру она уже не находила себе места. Когда за окном сгустились сумерки, а по стеклу поползли синие тени, Арина накинула на плечи меховую накидку и вышла в коридор.
Петр Егорович уже ждал ее у порога. Он стоял, заложив руку за борт сюртука, и при ее появлении обернулся. И замолчал.
Это молчание Арина запомнила сразу. Скородубов смотрел на нее не как на спутницу по неудобной дороге, не как на дочь приятеля, за которой велено присматривать. Он смотрел так, как смотрят на красивую женщину, внезапно оказавшуюся перед тобой в темном коридоре.
— Сударыня, — проговорил он наконец и чуть поклонился. — Вы сегодня… необыкновенны.
Арина почувствовала, как по щекам разливается тепло, и опустила глаза. Именно этого она и добивалась. Именно этот взгляд хотела поймать.
— Вы слишком добры, Петр Егорович, — ответила она, стараясь, чтобы голос не выдал ее торжества.
Он подал ей руку, и они спустились к выходу.
На улице было звонко и морозно. Извозчик ждал у крыльца; лошадь пофыркивала, из ноздрей валил пар. Скородубов усадил Арину, укрыл ей ноги пледом и сел рядом.
Ехали недолго. Ресторан отыскался на главной улице — двухэтажный, с освещенными окнами, от которых на снег ложились желтые полосы. Внутри пахло жареным мясом и воском. Было людно, но не шумно. Их провели к столу у окна, и Арина сняла накидку, подставив свету лицо.
Заказали ужин: уху, жаркое, вино. Петр Егорович держался все так же учтиво, но Арина замечала — он стал смотреть на нее иначе. Украдкой, когда она опускала глаза к тарелке. Задерживал взгляд на ее шее, на обнаженных запястьях, на локонах у висков.
Она ловила эти взгляды и молчала, не мешая им.
Говорили о пустяках — о дороге, о Воронеже, о том, что завтра снова в путь. Арина смеялась его рассказам, но думала не о них. Она думала о том, как он сидит напротив — статный, спокойный, с седыми висками и сильными руками, и как впервые за весь путь не смотрит на нее сверху вниз.
Когда подали вино, Петр Егорович поднял бокал.
— За то, чтобы Воронеж запомнился вам не только холодом, — сказал он.
— Уже запомнился, — ответила Арина и улыбнулась одними губами.
Он не отвел глаз. И она впервые не опустила своих.

Он пришел за ней ровно к назначенному часу и остановился в коридоре, едва она вышла из дверей.
Петр Егорович ожидал увидеть прежнюю Арину — усталую, закутанную, с обветренными щеками и дорожной бледностью. А увидел женщину. Платье темно-синее, плотно облегавшее талию, открытая шея, волосы уложены так, что лицо казалось старше и тоньше. Он не сразу нашелся, что сказать, и оттого поклонился чуть ниже, чем следовало. Впервые за весь путь Скородубов поймал себя на мысли, что Арина — не дочь его знакомого, не девочка, за которой велено присматривать в дороге, а взрослая, красивая девушка. Мысль эта была неловкой, как чужое письмо, нечаянно прочитанное.
Он подал ей руку, и они вышли на мороз.
Уже сидя в санях и чувствуя рядом ее плечо, Петр Егорович признался себе в том, в чем давно не давал себе отчета. Он вдовец, но не монах. Случались у него редкие встречи с вдовами в Царицыне — тихие, без огласки, на один-два вечера. Случалось и в портах, когда он уходил в рейд: мужское естество брало свое, и он не видел в том греха, если все обходилось без обмана и без обещаний. Тело свое он знал и молчал о нем, как молчат о приливах и отливах.