Однако круг сжимался, и через несколько секунд первые из лучников уже взобрались на крыльцо.

Это был конец. Теперь яростное сопротивление двух безумцев могло завершиться либо гибелью, либо пленением.

Однако в этот момент прозвучал властный приказ:

— Всем опустить оружие!

Лучники замерли.

Начальник полиции, выругавшись, повернулся на голос. Он увидел знакомую фигуру, вошедшую в круг света.

— Король! — крикнул Неви, обнажая голову, тогда как люди его поспешно вкладывали рапиры в ножны.

Пардальян и Жеан Храбрый, стоя на крыльце, одинаковым жестом отсалютовали шпагой, и было непонятно, приветствуют ли они короля или же отдают должное побежденным (ибо они могли считать себя победителями, поскольку не дались в руки лучникам и отделались незначительными в общем-то царапинами, нанеся противнику большой урон), Затем они с прежним изумительным спокойствием одновременно вложили шпаги в ножны и застыли, щелкнув каблуками, словно на параде.

Но искоса они посматривали друг на друга, еле заметно улыбаясь, и во взоре каждого угадывалось одобрение. Такая гордая сила исходила от обоих, что сам король взглянул на них с нескрываемым восхищением.

Между тем Пардальян еле слышно произнес слова, предназначенные только для ушей его спутника:

— Вовремя он подоспел!

А юноша, не замечая, с каким интересом ждет ответа старый шевалье, сказал просто и искренне:

— Клянусь Богом, да!

Глава 7

МАДЕМУАЗЕЛЬ БЕРТИЛЬ ДЕ СОЖИ

С соблюдением всех церемоний Бертиль провела короля в небольшой кабинет, нечто вроде домашней молельни.

Молельня эта располагалась в задней части дома. Единственное окно выходило в тупик Курбатон. Именно этим объяснялась задержка — ибо король мог даже опоздать и появиться на месте схватки, когда непоправимое уже свершилось бы. До тупика не доносился шум битвы, от которого переполошилась вся улица Арбр-Сек.

Генрих опустился в кресло и с задумчивым видом стал рассматривать девушку, стоявшую перед ним в позе, полной достоинства и почтения.

Наконец он тяжко вздохнул и промолвил очень ласково:

— Садитесь, дитя мое.

Не говоря ни слова, девушка послушно села в указанное ей королем кресло прямо напротив него.

Генрих вновь впился в нее внимательным взглядом, еще раз вздохнул и спросил:

— Вы на самом деле дочь Бланш де Сожи?

Девушка ответила мягким тоном, без горечи и без вызова, но с заметной холодностью, так, будто хотела сразу сообщить королю все интересующие его сведения:

— Я действительно дочь Бланш де Сожи, которая умерла от боли и стыда в день, когда произвела меня на свет… почти шестнадцать лет назад. Я незаконная дочь… злые люди называют таких ублюдками… ибо у матери моей не было законного супруга. Небольшое имение моей матери находится неподалеку от Шартра, в Ножан-ле-Руа… Я дочь человека… вам известного.

Слова эти были произнесены с такой искренностью, с такой покорностью судьбе и с такой печалью, что король потупился, как вор, пойманный на месте преступления.

Машинально, не в силах справиться с охватившим его волнением, он прошептал:

— Моя дочь!

Волнение это было вызвано тем, что он подумал о своей любви к этой девочке, оказавшейся его родной дочерью. Генриха терзали смущение и стыд, ибо он не мог забыть, с какой гнусной целью намеревался проникнуть в ее дом.

Вспоминая, как он проник некогда подобным же образом к Бланш де Сожи, надругавшись над ней и обесчестив, король испытывал ужас при мысли, что уготовил такую же судьбу собственной дочери.

Ибо, отдадим монарху должное, сделанное им открытие вытеснило из его сердца плотскую любовь. Сейчас он видел в Бертиль только свое дитя. И искренне страдал, сознавая, сколь отвратительно собирался поступить с ней.

Девушка, разумеется, не понимала причину этого волнения однако было заметно, что она удивлена и встревожена поведением короля.

Если бы Генрих не был так поглощен своими раздумьями, он заметил бы, с каким холодным выражением глядели на него ее обычно нежные глаза, какая тень легла на ее чистый лоб, какая мучительная дрожь прошла по ее телу, когда он глухо прошептал: «Моя дочь!»

Но король ничего не видел. Он продолжал размышлять.

Ему не свойственно было долго заниматься самобичеванием. И он убедил себя, что чувство, принятое им за любовь к женщине, было отцовским инстинктом, перед которым нельзя устоять. Весьма кстати припомнилось, как встревожило его сходство девушки с умершей Бланш де Сожи, и он еле слышно прошептал:

— Сердце мое угадало, что эта восхитительная девочка — ее дочь!

Смятенная душа короля тут же успокоилась. Предстояло, конечно, оправдаться в совершенном когда-то насилии. Но ведь это было так давно! Труднее было объяснить, почему он не позаботился о своем ребенке. Однако все могло быть исправлено. Еще не зная истины, он принял решение отыскать дитя Бланш. А для прелестной Бертиль он сделает в тысячу раз больше и с величайшей радостью! Его уже переполняла отцовская гордость этой цветущей юностью и этой идеальной красотой.

Украдкой любуясь грациозной девушкой, он укреплялся в решимости сторицей воздать за долгое забвение и говорил себе:

— Клянусь Святой пятницей! Это дитя станет украшением моего двора! Я дам ей великолепное приданое, выдам замуж за одного из моих друзей, мы никогда больше не расстанемся, и она будет счастлива, слово короля! Это станет хоть и запоздалым, но полным воздаянием за все пережитое! Она это заслужила.

Он сам пришел в умиление, представив себе сияющее будущее и щедроты, которыми осыплет ее. Раскрыв в порыве нежности объятия, он повторил восторженно:

— Дочь моя!

Ему казалось, что этого достаточно: сейчас она с радостью и благодарностью прильнет к его груди, назвав, в свою очередь, отцом.

Однако все произошло совершенно иначе.

К великому его удивлению, Бертиль даже не шелохнулась. Она лишь мягко покачала головой и с невыразимой печалью прошептала:

— Увы, у меня нет отца… и никогда не было!

Генрих посмотрел на нее пристально, стараясь понять, что таится за этой ослепившей его юной красотой.

Он был поражен чрезвычайной сдержанностью ее поведения, изумительным достоинством, сквозившим в каждом движении. Она смотрела на него глубоким взглядом, в котором угадывалась грусть, но не было благоговения — ни перед королевским величием, ни перед отцовской властью.

И ему стало понятно, что несчастья закалили характер этой девушки и сформировали зрелый не по возрасту разум. Ее нельзя было соблазнить высоким положением или богатством, и она не давала запутать себя хитроумными доводами. Он понял, что ему предстоит держать ответ перед суровым судьей, а надежда его, что девочка все простит и забудет ради счастья обрести отца, тем более коронованного, была совершенно напрасной.

Он хотел избежать тягостных объяснений за поцелуями и объятиями. Теперь ему пришлось не без горечи убедиться в своей ошибке.

Однако, будучи человеком по природе справедливым, он сказал себе, что она права, ибо действительно была им брошена. А ведь других своих незаконных детей он признавал вполне официально, об этом было известно всему королевству. Никакой власти над этой девушкой он не имел — ни как отец, ни даже как монарх, если учесть, при каких сомнительных обстоятельствах оказался в ее доме.

Итак, нужно было смириться с неизбежным. Он решил проявить терпение и снисходительность, попытаться смягчить ее добрыми словами и благожелательным отношением, оставляя, впрочем, за собой право распорядиться судьбой дочери, как подобает королю.

Желая показать, что понимает причину ее сдержанной холодности, он произнес тоном глубокого сочувствия:

— Вы много страдали, дитя мое?

Она ответила просто, без всякой язвительности:

— Я и в самом деле была очень несчастна, сир.

— По моей вине, я это знаю. Но не судите меня слишком уж строго. Позднее, дитя мое, вы поймете, что владыкам мира сего приходится жить не ради себя, а ради народов, вверенных их попечению. Не всегда могут они следовать велению своего сердца.