Он приблизился к отцу Жозефу, устремил на него острый проницательный взор.
— А вы с вашим мощным умом, — произнес он, — вы, посмевший сказать, и я хвалю вас за это, что рождены властвовать и управлять людьми, вы, ощущающий в себе непомерное честолюбие и жаждущий достичь вершин власти, что делаете вы здесь, у капуцинов? На что вы надеетесь?
Помолчав, он продолжил едким тоном:
— Вы станете приором этого монастыря, генералом вашего ордена, одного из богатейших в стране, я это знаю. А что потом? Вы грезите о пурпурной мантии… вы будете кардиналом… начнете оказывать влияние на государственные дела… достигнете поста первого министра… все склонятся перед вашей мощью! Об этом вы мечтаете? Не сама власть вас прельщает, а ее блеск, внешняя пышность, показное величие.
Он посмотрел на капуцина с некоторым пренебрежением, однако голос его вновь обрел мягкость:
— Вы дитя! Слушайте же… Я бедный монах, слабый старик, стоящий на краю могилы; я ничего не значу, я, можно сказать, не существую… но я генерал Общества Иисуса!
Он выпрямился во весь рост, став величественным и грозным, а в кротком взоре его вдруг появилось холодное властное выражение. Не повышая голоса, он отчеканил:
— И мне принадлежит Испания, мне принадлежит Италия, передо мной дрожит папа, Франция в моих руках… да, я понимаю, что вы хотите сказать, и сейчас отвечу вам.
И он повторил, подчеркивая каждое слово:
— Франция в моих руках! Я простер длань свою над Империей, и скоро и она будет принадлежать мне… равно как и Англия. Для меня не преграда и океан. Африка, обе Америки, обе Индии заполнены моими солдатами и будут принадлежать мне. Вся вселенная будет моей! Она будет принадлежать мне, генералу армии Иисуса!
Он раскинул руки широким властным жестом, будто хотел схватить и прижать к своей худой груди эту вселенную, которую провозглашал своей собственностью. Внешне кроткий и безобидный старик выглядел в эту минуту могучим и страшным полубогом.
Он заговорил вновь, заговорил жестким суровым тоном, и слова его падали, словно топор палача:
— Теперь я отвечу на ваш протестующий жест. Франция еще не принадлежит мне, хотели вы сказать? Король Генрих, победитель Лиги, всех покоривший и всех примиривший, изгнал меня из этой страны: так ему показалось. Так показалось всем! Глубочайшее заблуждение, сын мой! Из французского королевства изгнали сто или двести священнослужителей, открытых членов нашего сообщества. И провозгласили на весь мир: «Мы избавились от иезуитов!»
Зловещая улыбка появилась на губах старца.
— Но здесь остались тысячи и тысячи наших собратьев, которых никому бы и в голову не пришло заподозрить. И они продолжали трудиться во тьме… Вижу, вас это удивляет, — тут Аквавива пожал плечами. — Вы удивились бы еще больше, узнав, сколько собратьев находится в вашем монастыре. Мои солдаты есть во всех монастырях Франции, они есть во дворцах и в хижинах. Сам Лувр не является исключением: они есть там, но о них никто никогда не узнает, разве что я приму иное решение. Вы сами, если примкнете к нам, останетесь для всех приором капуцинов. Итак, я могу сказать, что никогда не покидал эту страну. Я вернулся вполне официально, и мне удалось добиться отмены постановлений, заклеймивших позором наш орден. Но король чинит нам препятствия, хотя смертельно нас боится. Король мешает мне! И я его приговорил: он будет казнен! Дни его сочтены. Он уже мертв!
Повисло тяжелое, трагическое молчание, которое вновь нарушил Клод Аквавива:
— Преемник его будет моим единомышленникам… мы позаботимся о том, чтобы воспитать его соответствующим образом. Вот почему я уже сейчас имею право утверждать: Франция принадлежит мне. Я убедил вас?
Он сделал паузу, как бы желая дать собеседнику время проникнуться его словами, и продолжал:
— Вы грезите о наслаждении, даруемом внешним блеском власти. Представьте же себе неизмеримо более сильное наслаждение того, кто может сказать, подобно мне: «Великие завоеватели, великие министры, великие монархи, пред которыми склоняются миллионы человеческих существ и чьи имена будут греметь до скончания веков, вы исполняете мою волю, вы подчиняетесь мне, безвестному старику, имя которого никто не вспомнит уже через пятьдесят лет!» Эти прославленные, могущественные владыки мира являются не более, чем марионетками, а я дергаю за ниточки в безмолвии своей одинокой кельи и легким движением пальца привожу их в движение, заставляя действовать так, как угодно мне. И это происходит потому, что я — преемник великого Лойолы.
На мгновение он застыл, скрестив на груди руки, скрытые широкими рукавами сутаны. Оба монаха слушали его, затаив дыхание и боясь пропустить хоть одно слово. Он же был очень спокоен и холоден, но лицо его уже обрело привычное выражение кротости.
— Скажите-ка, может ли сравниться ваша мечта с той властью, о которой я говорил? Но именно такую власть я вам и предлагаю. Вы получите ее, если придете к нам… Не отвечайте. Молчите. Слушайте, смотрите, наблюдайте, думайте. И если при расставании моем с этой страной вы еще не станете членом нашего ордена, если не примете сан моего официального преемника, это будет означать, что я в вас ошибся и что вы не тот человек, каким показались мне,
Старик, вновь сев в кресло, обратился к Парфе Гулару.
— Говорите, сын мой. Как обстоит дело с этим Равальяком?
— Я неустанно воздействую на него, монсеньор. Если бы не досадная случайность, событие свершилось бы уже сегодня вечером.
Во взгляде Аквавивы сверкнула молния.
— Расскажите подробнее, — промолвил он очень спокойно.
— Когда Равальяк, чью ревность я постоянно разжигал, подошел к дому юной особы, он увидел на крыльце какого-то мужчину. Решив, что это король, он нанес удар. Но это оказался не Генрих. А спасло этого человека резкое движение в момент выпада. Лезвие ножа сломалось о ступеньку.
— Кто был этот мужчина?
— Жеан Храбрый.
— Сын Фаусты? Как он там оказался? А король? Он, стало быть, так и не пришел?
— Жеан влюблен в девушку, этим и объясняется его присутствие. Не могу сказать, приходил король или нет. Согласно полученным мною указаниям, я должен был держаться как можно дальше от места предполагаемого события, и все могли меня видеть в это время в таверне на улице Сент-Антуан, где я напился самым непотребным образом. Что до Равальяка, с которым я встретился позже, то вряд ли он знает об этом больше меня.
Аквавива напряженно размышлял.
— В этом деле много неясного, — сказал он наконец. — Вероятно, я получу дополнительные сведения в последующих донесениях. Намерения этого Равальяка остаются неизменными?
— Я за него отвечаю, — сказал Гулар со зловещей улыбкой.
— Хорошо. Внушите ему, что он должен исповедаться у какого-нибудь известного иезуита… Например, у отца д'Обиньи.
— Это нетрудно сделать.
— Д'Обиньи получит распоряжения на сей счет. А вам нужно удвоить усилия. Пустите в ход всю свою ловкость и силу убеждения… Предупреждаю, что советы д'Обиньи будут прямо противоположны вашим внушениям. Вы понимаете?
— Да, монсеньор. В случае, если возникнут подозрения, можно будет сказать, что отцы-иезуиты всячески старались отвратить несчастного от его безумной затеи. Что до брата Парфе Гулара, то разве он иезуит? Сверх того, найдется множество свидетелей, заслуживающих всяческого доверия, которые подтвердят, что даже пьяница-монах советовал преступнику возвратиться в родные края и жить там в полном спокойствии.
Аквавива, одобрительно кивнув, осведомился:
— Полагаю, это не все, что вы хотели мне сказать?
— Так и есть, монсеньор. Остается еще одно важное дело. Сын Фаусты встретился этой же ночью со своим отцом, шевалье де Пардальяном, в доме герцога д'Андильи.
То, как вскинул голову Аквавива при имени Пардальяна; то, с какой живостью затребовал объяснений, свидетельствовало, что этой новости он придает исключительное значение.
— Вы уверены? Как вы узнали об этом? Говорите все, что вам известно, не упуская ни единой детали.