Я нажал на газ, выруливая на проспект и что‑то меня дёрнуло спросить: «У вас все нормально»?
И тут деда прорвало.
– Нормально⁈ Да где ж это нормально возьмётся то⁈ Куда не плюнь – везде одно и то же! Снег этот проклятый, дороги не чистят, во дворах – каша. А цены? Ты в аптеку когда заходил последний раз? Совесть у них есть или только кассовые аппараты вместо сердца? Политики эти… – он махнул сухой, узловатой рукой в сторону окна. – Только и знают, что из пустого в порожнее переливать. В наше время за такие фокусы быстро бы путевку на Колыму выписали. А сейчас? Грабят народ средь бела дня! Пенсии – курам на смех, только на хлеб да на воду. А молодежь? Тьфу! Посмотри на них – все в телефонах своих сидят, как приклеенные. Ни здрасьте тебе, ни места в автобусе не уступят. В волосах – радуга, в голове – опилки. Наркоманы одни да девки бесстыжие.
Я молчал, глядя в лобовое стекло. Интерфейс продолжал транслировать это бурое месиво. Дед поливал грязью всех: соседей, которые шумят за стеной, врачей в поликлинике, которые «только и смотрят, как бы с тебя побольше содрать», цены на гречку и яйца и даже погоду, которая «специально такая мерзкая, чтобы старые кости ломило».
– А в больнице что творится? Записаться – квест на месяц. Придешь – сидишь три часа в очереди, а врач на тебя и не глянет даже. Пишет что‑то в своем компьютере, а потом рецепт на пять тысяч выписывает. И ведь знают, ироды, что у пенсионера таких денег нет!
Он выдыхался, но тут же находил новый повод для злобы. Соседский пес, который лает, продавщица в магазине, которая «сдачу недодала на рубль», интернет, который «одни мошенники придумали, чтобы у честных людей последнее отнимать».
Это было бесконечное, тягучее причитание, в котором перемешались реальные проблемы и старческая желчь. Я слушал его и понимал, что дедушка просто кричит от одиночества. Его злость была единственным способом почувствовать себя живым, привлечь внимание к своему существованию. Он ненавидел этот мир, потому что мир перестал его замечать.
Подъезжая к окраинам Тулы, старик наконец затих. То ли темы кончились, то ли силы. Но подозреваю, что второе. В салоне повисла тишина. Бурое марево интерфейса немного поредело, но не исчезло – оно просто осело на дно, как мутный ил.
Я плавно притормозил у светофора и посмотрел на него через зеркало заднего вида.
– Послушайте, – начал я, и голос мой прозвучал неожиданно глубоко. – Я вас внимательно слушал всю дорогу. Про пенсию, про врачей, про молодежь. Вы во многом правы, жизнь сейчас – штука жесткая, и справедливости в ней мало.
Дед вскинул голову, готовый к новому раунду спора, но я не дал ему вставить слова.
– Но я вот о чем подумал. Вы сейчас потратили полтора часа своей жизни на то, чтобы перечислить все плохое, что вас окружает. Вы словно выстроили вокруг себя стену из этой грязи. И через эту стену к вам не проберется ни один хороший человек, даже если очень захочет.
Я сделал небольшую паузу, давая словам осесть.
– Вы ведь воюете с миром, который вас не слышит. А на этой войне нет победителей, есть только уставшие и одинокие старики. Ваша злость – это не щит, это клетка. И ключ от нее только у вас.
Я обернулся к нему, поймав его озадаченный взгляд.
– Попробуйте завтра, когда пойдете в магазин, не искать, в чем вас обманули, а просто посмотреть на облака. Или на воробьев. Миру плевать на вашу обиду, он будет вертеться дальше. Но вы можете провести свои последние годы, коллекционируя обиды в «музее несправедливости», а можете – просто живя. Оставьте этот груз здесь, в моей машине. Вам с ним слишком тяжело ходить. Найдите одну вещь, которую вы еще любите. Одну маленькую радость. И держитесь за нее. Это единственное, что имеет смысл, когда всё остальное рушится.
Дед смотрел на меня, и в его глазах что‑то изменилось. Бурое марево интерфейса дрогнуло и вдруг начало окрашиваться в тусклый, но чистый серый цвет принятия. На кончике языка исчез привкус меди, сменившись прохладой чистой воды.
Он ничего не ответил. Просто кивнул, медленно и торжественно.
Когда мы подъехали к его дому, он долго возился с кошельком. Вышел из машины, остановился у двери и вдруг легонько постучал костлявыми пальцами по стеклу. Я опустил окно.
– Спасибо, милок, – тихо сказал он. – Про облака‑то… я ведь и забыл, когда на них смотрел последний раз. Всё под ноги глядел, чтобы не споткнуться.
Я смотрел, как он медленно идет к подъезду, и его походка уже не казалась такой тяжелой. В груди Гены Петрова шевельнулось что‑то важное, а Макс внутри меня не стал просчитывать выгоду от этого диалога.
Я выключил агрегатор и попетлял по улицам Тулы, поглядывая в зеркало заднего вида. Убедившись, что хвоста нет, развернул машину и нажал на газ. Впереди были Дубки, бабушка Зина и коробка зефира, похожего на облака.
Глава 12
Деревня Дубки встретила меня именно так, как я ожидал – оглушительной тишиной. Дорога, на удивление, в этот раз была расчищена: видно, что грейдер прошел совсем недавно, оставив после себя высокие белые брустверы по краям.
Еще на подъезде, я посмотрел на крышу. Тонкая струйка сизого дыма уверенно поднималась из кирпичной трубы, тая в морозном воздухе. В груди наконец‑то отпустило. Я остановил «Киа» у дома бабушки. Пока печь топится – жизнь продолжается. Тревога, которая зудела в затылке всю дорогу от Тулы, отступила.
Я подхватил пакеты с заднего сиденья и толкнул калитку.
Бабушка Зина открыла дверь почти сразу, будто поджидала у окна. Она щурилась на яркий свет, кутаясь в неизменный шерстяной платок, накинутый поверх домашней кофты.
– Генка! Ну слава богу, а то я уж думала – забыл дорогу, окаянный! – Она всплеснула руками, и на её лице появилась улыбка, которую мой интерфейс классифицировал как высшую степень искренности. – Проходи быстрее, ишь, выстудишь сени!
Она вцепилась в мой рукав и буквально втянула внутрь. В доме пахло дровами, кислыми щами и чем‑то очень уютным, из детства. На широком подоконнике, прямо над жарким боком печи, развалился Маркиз. Рыжий обормот лениво приоткрыл один желтый глаз, оценил масштаб принесенных пакетов, коротко дернул ухом и снова провалился в глубокий кошачий сон.
– Давай, раздевайся, чаем поить буду, – бабушка уже засуетилась у плиты. – А я вот только щей наварила, Валя‑соседка заходила, капустки своей принесла…
Я начал выкладывать продукты на стол. Колбаса, сыр, печенье, тот самый зефир – «облака» в коробке. Бабушка ходила за мной хвостом, не переставая говорить.
– Валя‑то, слышь, Гена, ремонт у себя в пристройке заканчивает. Говорит, весной точно переедут, а может и раньше, если мороз не ударит. Мужик у неё рукастый, всё сам, всё сам… А у меня вот беда, Геночка. Над сенями крыша потекла, как оттепель была на днях. Капает прямо на сундук, я уж тазик подставила. Старая она стала, кровля‑то, как и я. На доме‑то Максимка сменил крышу, а где сени не успел, на Мальдивы свои поехал. А Маркиз вон, представляешь, в его‑то годы мышь поймал! Приволок на коврик, гордый такой, хвост трубой…
Она говорила и говорила, жадно, запоем, словно пыталась накормить меня всеми словами, что накопились у неё за время одиночества. В прошлой жизни я бы просто кивнул и перевел деньги на ремонт. Сейчас я слушал. Слушал про мышь, про Валю, про протекающую крышу, про то, что рассаду скоро пора высаживать, про какой‑то турецкий сериал, где какая‑то там Зейнеп по глупости подставила своего брата и чувствовал, как этот простой поток жизни вымывает из меня остатки городской суеты.
– С крышей разберемся, бабуль, – я мягко перебил её, когда она замолчала, чтобы перевести дух. – Как чуть теплее станет, приеду, залезу и подлатаю. А пока тазик пусть стоит.
Я тут же прикусил язык, но родное, короткое слово уже вырвалось на свободу, повиснув в натопленном воздухе избы. Черт, Макс, держи дистанцию. В роли «доверенного помощника» такие нежности выглядели как минимум подозрительно, пробивая брешь в легенде. Зинаида Павловна сначала сделала вид, что полностью поглощена разглаживанием старой клеенки на столе, сосредоточенно изучая мелкие трещинки на её поверхности, но через секунду подняла на меня свой ясный, чуть лукавый взгляд.