Это и вовсе не было похоже на того Бена, каким я его когда-то знала, — моего тихого и всегда такого скованного брата. В папке Лайла нашлось несколько снимков Бена во время процесса, которые тогда появлялись в газетах: черные волосы забраны в хвост (ну почему адвокаты не заставили его подстричься!), кривобокий пиджак, — и на всех он либо нагло ухмыляется, либо сидит с безучастным выражением лица.

Конечно, он себе навредил, но все равно чтение стенограммы заставило меня краснеть от стыда. С другой стороны, я почувствовала и некоторое облегчение: оказывается, не одна я виновата в том, что брат в тюрьме (если он, конечно, невиновен, действительно невиновен). Все внесли свою лепту — все были немного виноваты.

Встреча с Беном состоялась через неделю после того, как я на нее решилась. Я возвращалась в родной город, где не была по крайней мере лет двенадцать; независимо от моей воли он превратился в тюрьму. Разрешение на свидание было получено так быстро, что я не успела морально подготовиться и заставила себя сесть за руль, лишь постоянно успокаивая себя: я еду не в сам город и совсем не по той длинной грязной дороге, которая ведет к дому. Хотя моего дома там тоже уже не было — много лет назад участок с постройками кто-то купил. Новый хозяин тут же снес дом — больше нет стен, которые мама украшала дешевыми плакатами с цветочками; окон, в которые мы дышали, высматривая, кто к нам едет; косяков, где мама карандашом отмечала, как растут Бен и сестры (на меня у нее не хватило сил — там была всего одна отметка: Либби 96 см 52 мм).

Три часа я ехала вглубь Канзаса, двигаясь сначала то вверх, то вниз по Каменным холмам, потом по равнине. Придорожные щиты приглашали посетить Музей-выставку борзых, Музей телефонии, крупнейший в мире клубок шпагата, и я ощутила всплеск патриотизма внутри: следует побывать во всех этих местах хотя бы ради того, чтобы посшибать идиотские вывески на дороге. Наконец я свернула с автомагистрали и по сложному переплетению проселочных дорог среди пасторального многоцветья сельского пейзажа начала подниматься к северо-западу, то и дело переключая радиоканалы с выбивающих слезу мелодий «кантри» на христианский рок, гитарный перебор, и обратно. Еще не набравшее силы, но очень яркое мартовское солнце согрело машину и зажгло жуткий красный венец у моих рыжих корней. Это тепло и этот цвет снова напомнили о крови. Рядом на пассажирском сиденье лежал мерзавчик с водкой, которую я для храбрости хотела выпить по приезде на место. Я сама определила нужную дозу, но всю дорогу мне стоило немалых усилий сдерживаться и не опрокинуть ее в себя прямо в пути.

Словно по волшебству, едва я подумала, что приближаюсь к месту назначения, как вдали у плоской линии горизонта показалась крохотная точка дорожного указателя. Я точно знала, что на нем написано: «Добро пожаловать в Киннаки — сердце Америки!» — эту надпись сделали еще в пятидесятых годах. Так оно и было, я, кажется, даже различила россыпь дырочек от пуль в левом нижнем углу, куда Раннер стрелял из своего пикапа лет тридцать назад; правда, подъехав ближе, поняла, что это всего лишь игра воображения. Щит подремонтировали, покрасили, и он выглядел как новый — только надпись оставалась прежней. Молодцы ребята, продолжают настаивать на лжи — мне это нравится. Почти сразу после приветственного щита показался другой: «Исправительное учреждение Киннаки (штат Канзас)» — со знаком следующего левого поворота. Я подчинилась указателю и поехала западнее через земли, на которых когда-то располагалась ферма семейства Ивли.

«Так вам и надо, негодяи», — подумала я мстительно, так и не припомнив, почему наградила их подобным эпитетом.

По этой новой незнакомой дороге на дальнем конце города я ехала медленно, почти ползком. Киннаки никогда не был процветающим местом — вокруг него располагались фермы, по большей части находившиеся в бедственном положении, да оптимистичные особняки из клееной фанеры из кратковременного периода нефтяного бума. Тюремный бизнес не спас городок — сейчас все это смотрелось еще хуже. По обеим сторонам улицы тянулись ломбарды и хрупкие строения лет десяти от роду, но уже покосившиеся и кривобокие. В неопрятных дворах слонялись неулыбчивые дети. Повсюду валялся мусор: окурки, разноцветные соломинки, упаковки от еды. У кромки тротуара какой-то горе-едок оставил целую пластиковую коробку с обедом. В грязной луже неподалеку веером валялись чипсы, которые кто-то сначала успел обмакнуть в кетчуп. Даже деревья имели жалкий вид: костлявые и низкорослые, они как будто не желали давать почки. На холодной скамейке придорожного кафе сидела упитанная молодая парочка и таращилась на проезжающие машины, как в телевизор.

На телеграфном столбе неподалеку развевалась на ветру зернистая ксерокопия снимка неулыбчивой девушки лет шестнадцати-семнадцати, пропавшей в октябре 2007 года. Через два квартала я увидела, как мне показалось сначала, изображение той же девушки, но выяснилось, что это еще одна — пропавшая в июне 2008-го. У обеих был неряшливый, угрюмый вид, наверное, поэтому с ними не носились, как с Лизетт Стивенс. Я тут же про себя решила, что на случай собственного исчезновения нужно непременно запастись снимком в выигрышном для себя ракурсе.

Через несколько минут на выжженной солнцем лысой площадке возникло здание тюрьмы.

Я представляла себе куда более впечатляющее строение. Это же — вытянутое и скучное — могло сойти за региональный офис какого-нибудь хладокомбината или телекоммуникационной компании, если бы не колючая проволока вокруг стен — своими завитушками она почему-то вызвала в памяти телефонный шнур, из-за которого незадолго до конца мама и Бен вечно ругались. Он все время попадался под ноги. Когда Дебби кремировали, у нее на запястье оставался шрам, который она из-за него получила. Я начала кашлять, чтобы услышать хоть какой-то живой звук.

После часа тряски по ухабам и кочкам заасфальтированная парковка показалась удивительно ровной. Я припарковалась и замерла, уставившись в никуда. Машина потрескивала, остывая после поездки, из здания неслись возбужденные мужские голоса: у заключенных было время отдыха. С усилием, как лекарственный препарат, я влила в себя приготовленную водку, пожевала мятную жвачку и выплюнула в упаковку от сэндвича. В ушах слегка зашумело. Под радостные возгласы убийц, бросающих в баскетбольную корзину мяч, я залезла под свитер и расстегнула бюстгальтер, чувствуя, как грудь ухнула вниз и повисла собачьими ушами. Это, заикаясь и тщательно подбирая слова, посоветовал сделать Лайл: «Там не аэропорт. В твоем распоряжении одна-единственная попытка пройти через металлоискатель, поэтому все металлическое оставляй в машине… мм, в том числе, как это там у вас называется… короче, лифчик — там вроде есть металлические элементы. Из-за них возникнут… могут возникнуть сложности».

Ладно — и я сунула эту деталь туалета в бардачок.

Охрана внутри здания держалась вежливо, словно они досконально изучили видеоруководство по воспитанности и хорошим манерам: да, мэм… пожалуйста, в эту дверь, мэм. На меня бесстрастно смотрели глаза роботов. Неоднократный личный досмотр, вопросы, да, мэм, и ожидание, ожидание, ожидание. Открывались и закрывались двери, снова открывались и закрывались, затем следующие, — меняясь в размерах, прямо как в Алисиной Стране чудес, только металлической. От пола несло хлоркой, откуда-то проникал влажный тошнотворный мясной дух — наверное, где-то рядом столовка. На секунду у меня возникло ностальгическое воспоминание: мы, четверо Дэев, в нашей школьной столовой держим подносы, на каждом — тарелка с гуляшом и стакан молока комнатной температуры, грудастая буфетчица кричит в сторону кассы: «Это бесплатники!»

Бен все правильно рассчитал, подумала я: когда произошли убийства (тут я мысленно осеклась от неожиданности, поняв, что привычную фразу «когда Бен всех убил» впервые сформулировала иначе), на смертную казнь (а ее в Канзасе то отменяли, то снова вводили) был объявлен мораторий. Его приговорили к пожизненному тюремному заключению — спасибо, что из-за моих показаний хотя бы не убили.