Он повернулся ко мне. В голосе его не было досады. И вообще никаких чувств.

– Тебе следует поблагодарить нас, Фалькио. Большинство людей живет и умирает, и никто не помнит их имен. Но ты! В течение сотен лет о тебе станут рассказывать снова и снова. Вспоминать шепотом во тьме, и даже при сияющем в небе солнце люди будут говорить приглушенным голосом. Мечтатели станут озираться по сторонам и утверждать: «Мир должен быть лучше. С несправедливостью нужно бороться». Они будут вспоминать легенды о плащеносцах и представлять, как вы надевали плащи, брали в руки клинки и с песней на устах пытались сделать наш мир лучше, чем он есть. – Он обхватил руками мои щеки. – Они будут помнить легенду о Фалькио валь Монде, о боли и ужасе, которые он пережил, о криках, что все еще вырывались из его рта, хотя сердце уже не билось. И они вернутся к обыденной жизни и постараются забыть о том, что плащеносцы когда-то существовали.

Герин встал передо мной на колени, открыл свою кожаную сумку и вытащил синюю тряпочку, пузырек из зеленого стекла и еще одну иглу с маленьким крючком на конце. Затем он поднялся и сказал:

– Через сто лет, Фалькио валь Монд, величайшим достижением твоей жизни окажется то, что никто больше не будет даже мечтать о том, чтобы стать плащеносцем. – Он помолчал и улыбнулся. – Ну что, начнем сначала?

От боли, длящейся несколько дней, любой человек в конце концов теряет сознание. Оказалось, что дашини нашли способ, чтобы справиться с этой неприятной проблемой.

– Нет-нет, первый кантор, сбежать не выйдет, – сказал Герин.

Дариана поднесла к моему носу синий пузырек, и я тут же очнулся, и боль мгновенно усилилась в миллионы раз.

Почему я больше не кричу, подумал я, но тут же смутно понял, что это не так: просто голос мой настолько охрип, что получалось выдавить лишь сиплый шепот, словно ветер шуршал опавшей листвой. «Нет преступления в том, что ощущаешь страх, но нет и доблести в признании его».

– Мне скучно, – просипел я. – Почему бы вам просто не убить меня?

– Плач состоит из девяти смертей, Фалькио. Пора бы уже понять, что суть его не том, чтобы умертвить тебя. А в том, чтобы целиком и полностью уничтожить.

– И сколько я уже прошел? – спросил я и поглядел на трубадуров. Нера наблюдала за мной, сжав челюсти – словно для того, чтобы просто смотреть на меня требовалась вся сила воли. Она плакала.

– Мы все еще на третьей смерти, – сказал Герин. – Продолжим?

На четвертый день я попытался перестать дышать, а когда не вышло, откусить себе язык. Когда я смог наконец-то открыть глаза, все казалось мутным и я не мог ничего разглядеть. Мир превратился в туман, сотканный из серых пятен с красными щупальцами, которые тянулись ко мне, забивались в нос, рот, даже уши.

Я попытался вспомнить рассказы о стариках, которые теряли своих жен, а потом, без всяких видимых на то причин, умирали во сне. Просто прекращали жить. В будущем им не оставалось ничего, кроме одиночества, поэтому их сердца переставали биться. Словно пьяный болван или безумец, я умолял свое сердце. Остановись, говорил я. Твоя жена умерла. Король умер. Страна умерла. Мир превратился в тюремную камеру.

– А-а! – раздался голос Герина. – Вижу, ты очнулся. Очень мило с твоей стороны, что это не заняло все утро. Возможно, мы в самом деле совершили ужасную ошибку и ты наслаждаешься болью?

Прекрати биться. Остановись.

– Продолжим?

Безумие. Безумие – вот ответ. Я пытался заставить себя умереть, но как же это глупо. Уловка болвана. Ты не можешь заставить себя умереть.

Сумасшествие – вот выход. Безумцы не чувствуют боли – вернее, чувствуют, но не осознают ее. Они кричат, стонут, смеются, хихикают, пускают слюни, глотают их и делают все то, что и прочие люди, но не понимают этого.

Как выяснилось, понимание и стало самой большой из моих проблем.

Я знал, какой сейчас день – четвертый, – и помнил, что предстоит еще пять, прежде чем они убьют меня. В этом и заключалась проблема.

Как же я нуждался в безумии.

– Доброе утро, – сказал Герин.

Глаза мои открылись, и я увидел, что он смотрит на меня. В животе все скрутилось от одного только взгляда. Ни лицо его, ни тело, ни единый волос не изменились, но что-то появилось в нем такое, от чего руки и ноги мои затрепетали и слезы навернулись на глаза. Глупец, которого люди называли Фалькио, попытался выдержать его взгляд, словно от этого могло стать лучше.

Болван.

Я заставил себя отвернуться и увидел, что женщина-бард все еще стоит, привязанная к дереву. Губы ее двинулись, складываясь в слово.

Борись.

Я не сразу понял, что она имела в виду.

Борись.

Бороться с чем, подумал я.

– Готов к продолжению?

Глаза ее округлились, и я удивился, почему ее так пугает эта простая фраза: в конце концов, Герин произносил ее каждый день с тех пор, как они схватили меня.

А затем я понял, что ее так напугало.

Это не Герин произнес. Я.

Мне в рот что-то вставили, какое-то металлическое устройство, которое удерживало челюсти в раскрытом состоянии. Маленькие иглы впивались мне в десны, язык и нёбо. Устройство увеличивалось, пока металлом не заполнился весь мир, а я не превратился в окровавленную тряпку, которая нависала над ним, чтобы механизм не заржавел от дождя. Ничего, кроме него, не осталось; я чувствовал лишь пульсирующую боль там, где аппарат касался моего лица, – все прочие ощущения притупились. Во рту ощущался вкус железа. В ушах стоял звук…

Звук, издаваемый устройством, показался мне каким-то странным. Не высоким и пронзительным, каким должен быть… Нет, в ушах раздавался теплый и успокаивающий шум, который я слышал раньше, еще до устройства…

Люди.

И тут я понял. Он звучал как человеческий голос. Но человек не разговаривал, а делал что-то другое…

Это называется пение, болван.

Я вдруг понял, что трубадуры поют. Песня показалась мне потрескиванием огня и теплом доброй шерсти. Я не понимал ни слова, но знал, что в песне поется о трубах, о конях и о том, за что стоит бороться. А еще о времени, что бы это слово ни значило, о времени после битвы, о времени облегчения и передышки. О мирном времени.

На миг я из красной тряпки над устройством снова превратился в человека, потому что трубадуры пели песню смерти.

Они пытались помочь мне умереть. Боль не ослабла, я все еще ощущал каждый укол, ожог, трещину, рану. Болела кожа, плоть, кости. Но боль стала просто… болью. Боль можно чувствовать, это не преступление. Болело тело, разум, сердце, но было кое-что еще. Внутри горел огонь, до которого не могла добраться боль: она даже не подозревала о его существовании. Никто не знал об этой тайне. Это было слово, написанное на руке мальчика. Он только что услышал его и почуял, что оно как-то связано с мужчинами и женщинами в длинных кожаных плащах. Мальчик не понимал слова, поэтому и попросил сказителя написать его на руке. «Ты умеешь читать?» – спросил сказитель. «Конечно, нет, – ответил мальчик. – Но мне и нужно только одно слово».

Я потянулся к этому слову, когда голос Герина оборвал песню.

– Невероятно, – прошептал он. – Похоже, что в легендах о бардах все-таки что-то есть, а я в них не верил. – Голос его изменился, словно направился в другую сторону. – Суньте им кляп, – приказал Герин, и я снова почувствовал на щеке его руку. Она потрясла устройство, и боль тут же усилилась. – Так не пойдет, – сказал он. – Придется начать сначала.

На седьмой день они мне что-то дали. Жидкое. Я не приметил ни цвета, ни вкуса, потому что это лежало уже за гранью моего понимания.

Сначала я поперхнулся, потом жидкость червем проползла сквозь горло и попала в желудок, а оттуда уже растеклась по всем частям тела. Словно рвалась наружу из рук и ног, а затем и из пальцев.

Глаза открылись. Я разглядел Герина, Дариану и двух трубадуров на поляне: мне потребовалось немного времени, чтобы понять, что зрение вернулось, я даже понимал, что такое «зрение». Боль все еще продолжалась, но на этот раз она была хуже, потому что я не просто ее чувствовал, но и понимал. За последние несколько дней боль объяла меня, и я позабыл о существовании всего остального.