«А может, напрасно я на отца бочки качу? — озадаченно думала я. — Может быть, он сюда совсем не для того смылся… А просто охотиться?»

Но сердцем чуяла: какая там, к чертям, охота?

Вера все говорила и говорила. Я теперь точно знала, чего нет в Журчихе: телефона, магазина и медпункта. Если кто хворал, то вся деревня сообща ставила диагноз и волокла больному заначенные микстуры. Была, конечно, некая бабка Кишкиниха, которая заговаривала зубы и останавливала кровь, но она была так стара, что уже и самой себе не могла ничего заговорить. Все знали, что Верин дед Миша давным-давно выстрогал и держит в своем дровянике гроб для соседки, чтобы оперативно переправить ее на местное кладбище. По его мнению, Кишкиниха есть полная ведьма и пребывать ей после смерти среди оставшихся в живых девятнадцати журчихинских хозяек опасно: неизвестно, что она может выкинуть. Старик Вере на полном серьезе рассказывал, что лично видел, как Кишкиниха, когда была помоложе, летала в райцентр за пенсией на метле. Но теперь не летает.

Моя попутчица прошла на первое же подворье, где у избы стояла телега, а по двору бродила и щипала травку серая мосластая кобыла. Я пошла дальше.

Над серыми крышами горбатых бревенчатых изб, похожих на днища опрокинутых лодок, ветер разметывал хвосты белого и горького дыма. В огородах дожигали ботву и мусор, на плотине сидели местные собаки и смотрели на пруд, по черной, тяжелой, как машинное масло, ледяной воде которого шла рябь от ветра. Зрелище было интересное: на полузатопленных мостках отважно стояла полуголая и босая фигуристая особа в красном купальнике и розовой резиновой шапочке. Она приседала, вскидывала голые руки и старалась достать ногами до своей макушки. Изо рта женщины вылетал парок, и от одного вида на эту ненормальную меня пробрала дрожь. Рагозина-старшая моржевала!

Нина Васильевна картинно оттолкнулась от мостков, раскинула руки, наподобие Икара, и, завизжав, плюхнулась в воду. Собаки залаяли, а стая гусей, обсевших берег, возбужденно загоготала: даже им было понятно, что эта баба свихнулась. Рагозина вынырнула и бесстрашно поплыла, мелькая розовыми пятками и что-то призывно крича смеющемуся типу в сапогах и полувоенном линялом хаки, который стоял близ мостков, распялив на руках приготовленное байковое одеяло. Этот тип был мой собственный отец.

Только тут я поняла, что совершенно не знаю, что мне делать.

То есть я не сомневалась, что все это безобразие надо немедленно прекращать и вырывать Антона Никанорыча из цепких рук коварной соблазнительницы. Но вот как это сделать?

Отец принял мокрую Рагозину из ледяных вод, заботливо закутал в одеяло и вскинул на руки. Он уже почти донес ее до ворот подворья, когда я догнала их.

— Здрасьте вам, — сказала я им в спину.

Отец оглянулся и уставился на меня удивленно, но молча. Только усы раздул недовольно.

— Какая радость! У нас уже гости! — весело засмеялась Нина Васильевна. — Но я была бы не прочь, если бы вы отнесли меня к печке, Антон Никанорович! Мне же все-таки холодно!

«Ни фига себе, делишки!» — злобно думала я, плетясь за ними по жухлой траве через дворик к крыльцу. Но в избу сразу заходить не стала, сняла рюкзак, вытащила сигареты и закурила, чтобы слегка прийти в себя.

Для начала я огляделась. Картошка, видно, уже была выкопана и снесена в здоровенный дворовый погреб, древний, но капитальный, из белого известкового камня. На огороде лежали горки золы от сожженной ботвы и сорняков. Под тремя громадными вековыми липами, закрывавшими кронами полдвора, были свалены на брезенте тугие кочаны капусты и отмытая красная морковь. На столе стояло хитроумное деревенское корытце, в котором настругивают капусту для квашения, а рядом — два запаренных и отмытых бочонка. Да они тут, кажется, всерьез занимаются заготовкой запасов на зиму, вон даже зеленую тугую антоновку собрали.

Я отошла на несколько шагов и осмотрела неплохо сохранившуюся здоровенную избу. Окна в резных наличниках на жилой половине сруба были вымыты до блеска, из трубы выхлестывал белый дым. К дому сбоку был пристроен открытый сарай-дровяник, рядом с ним высилась гора березовых хлыстов. Часть из них уже разделали на чурбаки бензопилой «Дружба», лежавшей на пиленом. Впрочем, и уже наколотых дров в поленнице под крышей сарая сложено было немало.

Я прошла в сад, тесно обступавший постройки. Яблоки с кряжистых яблонь уже были сняты и лежали горками близ крыльца, но и на ветках еще оставались плоды, и они то и дело смачно плюхались о землю. Я подняла яблоко и стала грызть. От ледяной мякоти заломило зубы.

Из избы вышел мой Корноухов, деловито надевая на ходу брезентовые рукавицы, посмотрел на меня как бы мельком и спросил:

— Из-за чего сыр-бор, Машка? У тебя случилось еще что-нибудь?

— Да нет… У меня порядок, пап!

— Какое совпадение. И у меня тоже! — сказал он невозмутимо, легко завел движок пилы и врезался отточенной цепью в очередной очищенный от веток здоровенный ствол.

Мотор ревел, пила визжала, струйкой били опилки, и только тут я заметила, что вдоль изб на той стороне пруда высыпали чуть ли не все уцелевшие тут еще хозяйки. Припараденные, в торжественных платках и шалях, они пристально наблюдали за тем, чем занимается на подворье «Рагозинихи» неизвестный мужчина. Похоже, что для обезмужичевшей Журчихи Антон Никанорович был волнующим событием. Он что-то прокричал мне, скалясь и кивая на избу, слов я из-за визга пилы не разобрала, вздохнула, подняла рюкзачок и пошла через «холодные» сени в дом.

В избе было крепко натоплено, пахло засушенными травами и дымком. Сооружение, вокруг которого в деревнях складывается вся жизнь, то есть русская печка, с припечками, главной топкой, открывавшейся в челе печи, со встроенной сбоку малой плитой, десятком заслонок и полатями под самым потолком, где можно греть ревматизмы и дрыхнуть в самые лютые холода, — это сооружение, видно, совсем недавно было реанимировано, подбелено еще сыроватой белой глиной и погудывало тягой в трубе так, словно изба была неким судном, уже отчалившим в края взаимного счастья Никанорыча и Рагозиной. На плите в кастрюлях и чугунках что-то парилось и булькало — Рагозина явно занимается серьезной готовкой, уже как бы на семью. Здесь все было отмыто, вышоркано и выскоблено, вплоть до бревенчатых стен, на которых для красоты и запаха были развешаны пучки сушеной мяты, пижмы и полыни.

Внутренних стен в избе не было, сруб. делился на спаленку, «залу» и прочие отсеки дощатыми перегородками, не доходящими до потолка, чтобы тепло от печи свободно проникало в любой угол. Мебель была бросовая, такая, что уже не годилась для Москвы, но в спаленке стояла капитальная высоченная двухспальная кровать с никелированными спинками, украшенными шарами.

Раскрасневшаяся хозяйка, с румянцем во все щеки, растершись после купания, сидела на кровати, свесив босые ноги, в наброшенном на голое тело халатике и расчесывала волосы щеткой. Меня остро резануло то, что на подоконнике стояло походное командирское зеркало со всем бритвенным набором, от помазка до безопаски, и флакон классного мужского парфюма, а на спинке кровати висела линялая тельняшка отца.

— Что он тут у вас делает, Нина Васильевна? — тупо произнесла я. — Зачем вы его зазвали? В вашем-то возрасте?

Вопросики были идиотские, я сама понимала это, но остановиться уже не могла.

— Возраст как возраст, — совершенно спокойно сказала она. — «Любви все возрасты покорны», Маша! Разве вас в школе не учили? Может, это еще и не любовь… А там — кто знает? Только никуда я его не зазывала… Так, намекнула только, где буду… И очень хорошо, что ты к нам в гости приехала! Гость к гостям. У нас сегодня большой прием. И ты очень даже кстати! Так что я думаю, у нас еще будет время потолковать, верно?

Я смотрела на нее и думала, что такой я ее еще не видела. Это была какая-то новая, не московская Рагозина, а будто отмытая в живой воде, углубленно задумчивая, отрешенная, словно все время ведущая сама с собой какой-то очень важный разговор. Я стояла рядом с нею, но она глядела сквозь меня, как будто меня и нету тут, неясная улыбка трогала ее губы.