— А за козла и схлопотать можешь, Рагозина! — предупредила я. — Ты меня знаешь, за мной не заржавеет!

— Это все ты… Ты же все под себя гребешь, Корноухова! Думаешь, я забыла, как ты у меня в изоляторе лагерном все отбирала и жрала? А как книгу украла? А в вазу мамину уцепилась когтями! Думаешь, я не знаю, сколько она в действительности стоит? Для тебя же всю жизнь главное — кусок пожирнее рвануть! Вся в своего Никанорыча, который моделями торгует! Два сапога — пара! Как вы меня со своим папочкой нагрели! А я-то не понимала, с чего это ты такую сердечность изображаешь! Ну прямо ангел милосердия! Армия спасения, да и только! А сами не ко мне — к ней подбирались… Кому твой пенек трухлявый нужен? Нашли идиотку твоего солдафона обстирывать, щами кормить и хвостом вилять! Да еще в деревне! «Нам здесь хорошо, Катя!» Им там хорошо, а?! — Она захохотала.

Я с громадным облегчением поняла, что переломить мать Катерине не удалось. Но палку она все-таки перегнула. Есть вещи, которые не прощаются. Я встала, влепила ей плюху, так что она, не удержавшись на ногах, осела на пол и закрыла лицо руками.

— Не смей так о собственной матери, поганка бледная… И вообще, больше тут не смей от всего нос воротить! То ей не это, это не то! Сколько я тебе должна за работу? Считай! Каждый день считай!

Она медленно встала, посмотрела на меня изумленно. На щеке красным оттиском отпечаталась моя лапа.

— Ты… Ты… Меня еще никто ни разу в жизни не бил! — пролепетала она шепотом.

— Значит, еще будут. Привыкай, Рагозина!

— Ты меня еще узнаешь, — помолчав, очень тихо сказала она. — Я ничего не забываю…

— Ладно! Кино кончается, Кэт, — засмеялась я. — Начинаются суровые будни… Ты же тут только игралась в такую работящую! Как в куклы. Потому что знала, что за тобой мать. И накормит, и любого за тебя загрызет, как тигрица. Только ты про кое-что забываешь, не учитываешь новых факторов. У тебя же теперь есть я. Так что если прижмет, не стесняйся… Мы же теперь не чужие. Родственницы, можно сказать! А если они нам еще и братика на старости лет сварганят или сестричку, вот это будет радость! Верно?

Я, конечно, тоже перегибала, но удержаться не могла.

— Так на сколько ты там наработала, ударница прилавка?

Она как-то неожиданно успокоилась, взяла карандаш и бумагу, стала быстро считать, выписывая колонки цифр.

— Вот, — протянула она листок. — За семьдесят один рабочий день. Выходных практически не было.

— А чего ты мне это под нос суешь? Вон казна, бери и отсчитывай.

Она открыла ящик, взяла то, что ей причиталось, и сказала:

— Проверь.

— Зачем? Я тебе верю.

Она хотела уйти, но я остановила:

— Насвинячила — прибери!

С трудом сдерживаясь, Рагозина схватила совок и веник, смела осколки пластинок, бросила их в мусорный бак в углу. Подняла свой чемоданчик, проигрыватель и обратилась к Гришке:

— Ты смотри, песик, чтобы она тебя не укусила. Долго лечить придется! Она же бешеная!

И выскочила.

Оставила, значит, последнее слово за собой. Я поняла, что ее никогда больше не будет в моей обожаемой лавке, и мне захотелось петь. Здесь снова все было мое. И не надо никого терпеть рядом.

День складывался на редкость удачно. Я решила рискнуть и быть с Гришкой дома засветло. По моим оперативным данным, ростовские родичи Терлецкого сдали кому-то квартиру и собирались уезжать в Ростов.

Подъезд был загроможден чьей-то мебелью, которую поднимали в лифте до восьмого этажа. Видимо, въезжали новые жильцы. Терлецкие уже отбыли. Дворничиха сказала, что урну с прахом Ильи они забрали с собой и похоронят там, в Ростове.

Теперь нам с Гришкой бояться больше нечего. К тому же, раз отца нету, значит, это полностью мой дом, я здесь, как и в лавке, наконец-то полная хозяйка и могу делать, что вздумается. Мне стало до отчаянности легко и весело, и я заорала во все горло: «Свободны, свободны, наконец-то свободны! Мы не рабы, Гришка! Рабы не мы!» И никто на меня даже не цыкнул, чтобы заткнулась. Это было так невероятно, что я решила это дело немедленно отпраздновать и устроить персональный праздник жизни. В общем, мне, как всегда, шлея под хвост попала.

Я мгновенно сгоняла в коммерческие киоски на «Динамо», купила для Гришки здоровенный шмат говядины с костью, а для себя бутылку вина, пачку пахучих сигареллок с мулаткой на этикетке и итальянский торт-мороженое, многослойный, в прозрачной круглой коробке, на два кило весом. Ошалев от счастья, прихватила в парфюмерном павильончике пузырь с безумно дорогим, еще не пробованным мною орхидейным шампунем. И флакончик с пеной, обещавший запах моря.

Дома я положила в мойку праздничную Гришкину говядину, чтобы отморозилась наутро, включила в квартире все, что могло светиться (отец и Полина обычно орали, чтобы лампочки я за собой гасила для экономии, и прежняя моя жизнь прошла под щелканье выключателей), пораскрывала нараспашку все двери, чтобы музыка была слышна всюду, куда бы я ни зашла, поставила пластинку обожаемого Хампердинка с его электронной органикой, врубила на полный стереозвук и подготовила на подносике все для кайфа.

Через несколько минут, замотав голову полотенцем, я расслабленно утопала в ванне. Из облаков нежно-сиреневой пышной пены торчали только голые коленки, сисечки и нос. По квартире плыли ароматы орхидей и горьковатой морской соли, а я, как полная хозяйка какого-нибудь тропического острова на Карибах, небрежно протягивала руку за бокалом холодного драгоценного «шато-икем», которое пахнет луной и счастьем, смаковала глоток с таким же небрежным изяществом, затягивалась и выпускала из ноздрей дымок от виргинской сигареллы и лопала столовой ложкой тающую на языке тонкую нежность итальянского торта-мороженого, чего ни одна молодая миллиардерша, замученная диетой, конечно, позволить себе не могла. Я охмелела и без вина, в голове плыл туманчик, и не без блаженной улыбки я представляла, что сижу не в облупленной ванне, а в бассейне с зеленой морской водой, расположенном на корме моей личной крейсерской яхты. И вот-вот по моему зову, распялив в руках белоснежный махровый халат, войдет такой же белоснежный стюард (нет, лучше капитан яхты!) из бывших морских пехотинцев-десантников, загадочный и жутко мужественный, и он будет страшно похож на Никиту Трофимова. Собственно, окажется, что это он и есть. Он закутает меня в халат и унесет на своих твердых и мужественных руках (как мой Корноухов в избу Катькину мамульку), и…

«Предки хреновы! — внезапно подумала я. — Они-то устроились, а ты тут — мучайся!»

Гришка осторожно сунул нос в ванную, я пустила в него струйку дыма, и он смешно отмахнулся от него лапой, как от пчелы. Я угостила его с ложки мороженым — он смачно чавкал и облизывался.

Выйдя из ванной, я закуталась в простыни и носилась по квартире и отплясывала, хохоча и горланя, а дог бегал за мной, оглушительно лаял и стучал по паркету когтями. В дверь мне стучали и звонили, кто-то орал, что, если этот бардак не прекратится, они вызовут милицию. Но до милиции дело не дошло, потому что в проигрывателе что-то перегорело, и мощный рок оборвался.

Глава 7

ШМОН

Утром оказалось, что в кухонной мойке говядины нету: Гришка слопал ее ночью вместе с пленкой.

— Ну что мне тебе, дурак безмозглый, клизму теперь ставить? — всхлипнула я.

Голова болела. Я была как выдоенная и уже отчетливо понимала, что вчерашний праздничный бзик — просто от отчаяния. Я хотела вытеснить из мозгов и Долли, и Терлецкого, и Никанорыча, и Трофимова. И хотя бы ненадолго ни о чем не думать. Но что-то это не очень получилось.

А черный дятел сызнова примерился к моему темечку.

Я хотела оставить пса дома, но Гришка этого не понял и так буянил, что я чуть не дрогнула. Собаки как дети: вовремя не прищучишь — усядется тебе на голову и будет командовать до конца жизни. Так что я проявила железную волю, оставила ему еды и питья и заперла. Он скулил и царапался за дверью, но я не сжалилась над ним.