Рагозиной, конечно, приходилось еще труднее, потому что, по-моему, она была явно домашняя девушка, к поднятию тяжестей и к прочим торгово-атлетическим упражнениям отношения не имела никогда.

Солнце лупило над крышами многоэтажек, которые подпирали нашу ярмарку со всех сторон, от зноя, духоты и от бесконечности покупателей даже мне становилось тяжко и хотелось спать. Так что я все время ждала, когда она сломается. Скажет: «Не могу, извини…» — или «Это же твои дела? Что я тут на тебя вкалываю?»

Но она только облизывала пересыхающие, по-детски нежные губы, морщилась болезненно, когда из неумелых рук очередной карп плюхался назад, в бочку, и я не без удивления думала о том, что она вовсе не слабачка. И дело было не только в физических силах. Серые глаза были упрямыми и почти невозмутимыми, только будто чуть-чуть подвыцвели от усталости. Со стороны, пожалуй, никто бы и не догадался, что эта кукла с трудом удерживает себя на подгибающихся от беспрерывного многочасового стояния ногах.

«А ведь она, пожалуй, годится. Конечно, не Клавдия, но ведь тоже как бы не совсем посторонние друг дружке, — уже всерьез начинала прикидывать я. — Не слабачка — это факт… Да и потрепаться просто за жизнь — это не с Клавкой, у которой одно на уме. Да и она, похоже, вряд ли тащить из лавки станет. Совестливая. Ну а все остальное — дело наживное… Только как мне ее уломать, чтобы вот такая — и ко мне в лавку?»

Но я уже почти точно знала: уговорю.

Глава 3

КТО ЕСТЬ «ХУ»?

Сколько я себя помню, мы всегда жили здесь. И до моего рождения Корноуховы тоже обитали возле Петровского парка, напротив Ходынки, в том же доме, который отстроили на месте каких-то авиаремонтных мастерских в тридцатые годы. Квартиру мой дед, летчик-испытатель всяких боевых леталок, оторвал роскошную. Тогда для сталинских соколов ничего не жалели. Хоромы были в три комнаты, с холлом. Вся восьмиэтажка изначально была густо заселена именитыми авиаторами и конструкторами. Фасад до сих пор увешан мемориальными досками и барельефами, и дом сохранял некую величавость и монументальность в виде облупившихся скульптур тружеников города и деревни на крыше и здоровенных гранитных шаров-глобусов на въезде во двор, намекавших на всепланетные достижения и героические перелеты. Теперь тут жили малопричастные к нынешним авиаделам потомки, и за этим громоздким зданием с началом новой демократической эпохи и обвалом оборонки всерьез никто не присматривал.

Батя прежде служил далеко от Москвы, и за эти годы наша квартира без его мужского хозяйского глаза тоже одряхлела и давно требовала капитального ремонта. Дубовый паркет рассохся и трещал, разболтанные паркетины выскакивали из-под ног, как скользкие рыбины. Громадная ванная, отделанная мрамором, с встроенным в стенку громадным же пожелтевшим зеркалом всегда встречала меня гулом в проржавевших трубах, краны опасно плевались кипятком, а стекла на высоченных окнах, выходивших на Петровский парк и похожее на разноцветный кулич здание авиаакадемии, было легче поменять на новые, чем отмыть. В чугунной эмалированной ванне можно было устраивать заплывы на дальность.

Это была территория, куда отец заглядывал лишь на бритье и помывочки, и я здесь давно все устроила для уединенного кайфа. На подоконнике держала магнитофон с записями, кофеварку с конфетами и печенюшками в корзинке, курево, на крюке старый мохнатый халат, уютный и ласковый. Я как-то втихаря умыкнула с дачи тетки Полины древнее, потрясающего удобства плетеное из ивняка кресло-качалку. Она ругалась, но кресло я ей не отдала. И часто часами дремала в нем после дневного напряга. А если повыть в одиночку хотелось, можно было и запереться.

Когда я уже часов в одиннадцать вечера затащила Катю Рагозину домой, от нас несло рыбой, как от протухшей рыбацкой шаланды. Я-то уже привыкла к тому, что благоухаю после работы отнюдь не шанелями и не каждый шампунь вернет мне естественные ароматы, но она брезгливо морщилась и все обнюхивала руки, словно пыталась, как кошка, ступившая лапками в грязь, стряхнуть с себя запах. Сначала она наотрез отказалась от ванной, объяснив, что мать дома ждет и тревожится, но отец сказал нам: «Ну-ка, девки, быстренько! У меня ужин уже стынет…» — и я ее потащила за собой.

Мой Антон Никанорыч уже углядел, что я прихватила с собой внеочередной пузырь «хлебного вина № 21», и очень возбудился. Обычно батя разговлялся спиртным только по выходным. Ведро теткиной вишни его тоже приятно удивило, и я знала, что к процессу приготовления варенья на зиму он меня не допустит. Из кухни он давным-давно меня вытеснил, все стряпал сам, но как раз против этого я никогда ничего не имела.

Я принесла для Рагозиной один из своих халатиков, пустила в ванну воду, подбавив пенных элексиров с запахом лаванды, мы разделись и полезли для начала омовляться под душевую головку рядом с этим корытом. Как всякие девицы, не без придирчивости разглядывали и сравнивали свои прелести.

В детстве тетка Полина постоянно сюсюкала: «А кто нашей девочке глазоньки сажей намазал?» Ну, сажей не сажей, а гляделками меня предки наградили классными: матово-черными, похожими на крупные спелые, чуть лиловатые виноградины южного сорта изабелла на ясном солнышке. Ресницы я почти никогда не подкрашивала и не подпушивала, они и так смотрелись мощно. Густые брови коротковаты и обычно требовали дорисовки. Волосы — плотная смоляная грива, которую не всяким гребнем продерешь. По сравнению с моей новой юной подругой я была пониже, не то чтобы слишком коренастой, но более плотной, литой, что ли. Да и плечики у меня были пошире, и ручонки покрепче, так что если мне приходилось приложить какого-нибудь слишком любопытного исследователя, норовившего забраться лапой под подол, это было отнюдь не мимозное прикосновение.

Лет до четырнадцати я была толстухой, страшно стыдилась своих подушечных объемов, но с возрастом как-то разом, в полгода, отощала до того, что четко обозначились ребра. Я стала плоской и нелепой, как стиральная доска, на которой сиротливо торчали темные прыщики, обозначавшие то место, где нормальным девам положено носить груди, но потом, как-то в одну зиму, все пошло преображаться и наливаться. Я с восторгом обнаружила, что у меня есть не просто талия, но нечто такое, почти осиное, что можно обхватить растопыренными пальцами, задница подтянулась до упругости волейбольного мячика, и грудки тоже вылепились — остроконечно, как у молодой козы, но вполне терпимо. Во всяком случае, лифчиков мне не требовалось, особенно летом.

Рагозина была рослая, немного замедленная и бережная в движениях, с совершенно потрясающей белой кожей, какая бывает только у подлинных северных блондинок, с россыпью едва заметных веснушек на плечах и нетронуто-зыбкими, чуть-чуть великоватыми грудями с нежно-розовыми сосочками. Она стеснялась меня, то и дело роняла мыло и, догадываясь, что я ее разглядываю, неловко отворачивалась. Косы она распустила, и мокрые пепельно-серые волосы, потемнев от влаги, облепили ее плечи и спину до поясницы, как плащом. В округлом спокойном лице было что-то иконное и серьезное, как у отроков на иконах в Белозерском монастыре (тетка меня как-то возила на экскурсию). Она еще не вылепилась по-настоящему, но обещает стать очень располагающей к себе и чертовски привлекательной для мужиков задумчиво-серьезной персоной. Но для того чтобы понять, что она действительно хороша, надо было иметь точный глаз. Если не приглядываться, она казалась какой-то неяркой, пригашенной и даже блеклой. Таких в московских дворах на дюжину — двенадцать.

— Ты, Машка, просто баядера, — вдруг сказала она, сокрушенно вздохнув. — Только танец живота исполнять для какого-нибудь султана… Все на месте… А я даже на коньках научиться не смогла: в собственных ногах до сих пор путаюсь. А вот волосы… тонируешь?

— Ты что? Все а-ля натюрель! Это у меня от мамочки. Ее предки когда-то из Бессарабии в Москву залетели… Знойный вариант! Да и вообще у меня в кровях сплошной коктейль. Мать намекала не то на каких-то турецких румын, не то румынских турок… Или болгарских? В общем, не помню… А по бате Корноуховы — рязанские… Так что не разбери-поймешь!