Я столько готовила себя к этой ночи, что что-то во мне было заведено, как пружина, и все еще трепетало и ждало. Некоторое время я просто сидела, покуривая, и словно прислушивалась к себе. Неожиданно ночная прохлада как-то разом отрезвила меня, я вдруг совершенно осознала, в какое жалкое позорище сама себя опрокинула. И это было так невыносимо горько, что я откупорила бордо, протолкнув пробку в узкое горло бутылки веткой, которую отломала от опадающей сирени. Я пила вино булькающими глотками, как последняя алкашка. Мне надо было оглушить себя. Хотя бы на время.

Полностью забыть обо всем не удалось, но легкая игривая дымка, смягчив ночь, заколыхалась перед моим взором, и в лифт я вошла уже почти командирским шагом. Поднялась на восьмой этаж, допила вино, поставила бутылку у мусоропровода, икнула и решительно воткнула палец в кнопку звонка.

Терлецкий открыл не сразу: шел уже второй час ночи. Когда дверь наконец приотворилась, из нее сначала выскользнул прекрасный, как собачий бог, беломраморный молодой дог величиной с телка с глупыми и добрыми глазами. Следом за ним высунулся Терлецкий.

— Джордж, не смей… На место! — скомандовал он. Я и не знала, что у него есть собака.

Дог лизнул меня в руку и, шумно выдохнув, воспитанно и послушно ушел в квартиру.

Терлецкий был заспанный, с красной вмятиной от подушки на лице, в лиловом домашнем халате с капюшоном и босой.

Я нагло потрепала его по щеке:

— Привет, Терлецкий! Не забыл еще меня?

— Тебя забудешь! — ухмыльнулся он. — Ты представляешь, сколько сейчас времени?

— Плевать…

Он пригляделся ко мне.

— Что празднуем? Что случилось, Корноухова? — изумленно спросил он.

— Я… случилась! — твердо ответила я. — Тебе мало?

— По-моему, тебе нужен кофе, — сказал он рассудительно. — Боюсь, что это может быть весьма чревато. Для меня. Но что поделаешь? Заходи…

— Туда? — с деланным испугом заглянула я через его плечо в переднюю. — Нет уж, там я свое откувыркалась… Может быть, ты про все и забыл, но у меня впечатлений до сих пор — выше крыши!

— Слушай, чего ты хочешь?

Я пожала плечами, взяла его крепко за руку и произнесла тихо и очень серьезно:

— Иди за мной… И — молчи!

Он пошел.

…Проснулась я поздно, почти в полдень, одна. Солнце било косо сквозь окна, в форточку задувал ледяной свежачок, и я долго сидела на тахте на сбитых и скомканных простынях, зябко куталась в покрывало и тупо рассматривала свою спальню. В горло вазы с драконом кто-то из нас всунул пустую пачку от сигарет. Свечи на подзеркальнике оплыли до огарков, и застывший красный воск заляпал полировку и паркет уродливыми потеками. Мое бельишко было раскидано повсюду, но на этот раз срывала с себя все это я сама, а не Терлецкий. Илья был необыкновенно нежен, на себя прежнего вовсе не похож и все просил шепотом: «Не торопись…» Я плотно закрывала глаза, отчаянно пыталась представить, что это не он, а тот, для кого я готовила себя все эти дни. Ничего не выходило, и я грубо и нетерпеливо тормошила Терлецкого и что-то хрипло кричала. А потом просто постаралась ни о чем не думать и жадно и бесстыдно выжимала из своего трепещущего тела все, на что оно было способно.

Я хорошо помнила, что отправила Терлецкого к холодильнику, и он принес шампанское, которое я тоже предусмотрительно приготовила для нас с Никитой. Мы молча пили, передыхая, я капала из своего фужера ледяную влагу на грудь Терлецкого в густой шерсти, и он смешно подергивался и смеялся: «Не хулигань!»

Теперь я чувствовала себя совершенно пустой, как проколотый барабан. На котором я сыграла безумный траурный марш по несбывшемуся.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

КАТЯ И ГАЛИЛЕЙ

Никогда мне еще не было так паскудно и до воя одиноко, как в эти дни…

Где-то была Долли, совершенно чужая и отстраненная. Где-то на даче обитала Полина, занятая закрутками и солениями. По осени она ни о чем и думать не могла, кроме своих драгоценных грибков, моченой антоновки и прочего. Она никогда не возвращалась в Москву, пока не укрывала на зиму сад. Даже на малину надевала старые колготки, которые ни один голодный заяц зимой прогрызть не мог.

И где-то у своего дружка-оружейника в Дмитрове скрывался от меня отец. Раньше иногда Антон Никанорыч к нему тоже ездил. Оружейник был увлечен самогоном, гнал настоянный на черноплодной рябине самопальный напиток ведрами, и если они там не столько рыбалят и охотятся, сколько завивают общее отставное горе веревочкой, то это до снега.

Пожалуй, батя мог загудеть и из-за меня. От одной брезгливости. Иногда мне казалось, что я его больше никогда не увижу.

Значит, что у меня оставалось? Выходило — одна селедка…

Но появляться перед Рагозиной в выпотрошенном и изрядно помятом виде мне было нельзя, и я почти круглые сутки отсыпалась.

Когда я, обмундировавшись позатрапезнее, явилась исполнять свой торговый долг, она все-таки заметила, что я как выдоенная.

— Ты не заболела, Корноухова? — спросила она.

Я что-то буркнула и немедленно потребовала полного отчета за последние две недели, в которые меня в лавке фактически не было.

Катька выложила амбарную книгу, отдельно — свою тетрадь с записями и расчетами, две пачки чеков в копиях, копии накладных и сертификаты на товар.

Я уже и так видела, что в лавочке — полный порядок. Единственное, что накопилось, — это бумажные деньги, мелочь, аккуратно расфасованная по мешочкам. Но менять рубли в валютке — это была моя забота, а раз меня не было, Рагозина к деньгам не притрагивалась.

Меня неприятно кольнуло, что она покрыла стеллажи под поддонами новой клеенкой, очень симпатичной, бежевой, и оборудовала для себя дальний угол, куда передвинула кресло и поставила на полку небольшой проигрыватель с большими радионаушниками и пластинки по курсу итальянского языка. И еще почему-то было очень много цветов, растыканных в трехлитровые банки. Мне как раз такие нравились — громадные темно-красные и лиловые георгины и поздние гладиолусы.

На Катерине был новый рабочий халатик. Не спецура, которую я для нее так и не заказала у Полины, но такого же голубого цвета. И голову почти по брови она повязала тоже голубой косынкой, отчего ее оловяшки казались почти синими. Покуривала уже в открытую — пачка крепкого «Кента» лежала на проигрывателе.

Я забрала всю бухгалтерию, разложилась на пристенном столике-откидушке за холодильником и стала разбираться.

Разбираться, в общем, было особенно не в чем. За это время через лавку прошло почти три тонны рыбы и рыбопродуктов. Не считая штучных жестянок. Рагозина была пунктуальна и будто щеголяла честностью, точностью и аккуратностью абсолютно во всем. Даже подколола расписку от мусорщиков о том, что им сдано для ликвидации пять кило испортившегося минтая и четыре банки вздувшихся консервов. Она, кажется, не без издевки выпендривалась передо мной. Словно хотела показать, что способна делать это не хуже меня, и тот примитив, которым я занимаюсь, может освоить любой дебил.

А я, посасывая сигаретку, с хмурой иронией думала, что за весами стоять — не велика премудрость. Эта чистюля никогда не поймет, что даже без меня четко сработала моя система — тот механизм, который я собирала и отлаживала годами, как опытный настройщик свой рояль. Меня в лавке не было, но поставщики продолжали исполнять договоры, привозили и свежачок, и соления. Даже карпушки осеннего закинули из Конакова. Я никогда никого всерьез не обманывала. И они не сомневались, даже не получив от Рагозиной ни копейки, что я со временем непременно и точно рассчитаюсь с ними. А это значило, что у меня есть то, что ценится дороже всяких денег, расписок и долговременных контрактов. Мое Имя. Мое Слово. И если я снова отвалю на какое-то время, это ничего не изменит, все будет идти, как шло, пока я не вернусь.

Я слышала, как Катерина вежливо чирикает за прилавком, каждый раз приговаривая: «Благодарю за покупку!» Наверное, в круизах насмотрелась, как ведут себя иноземные торгашки.