Вскоре дед ходил босой по паркету, волоча тесемки от кальсонов, восторгался квартирой, с интересом рассматривал вазу с драконом, пытаясь ногтем выковырять его оранжевый глаз. Я с трудом его загнала в кухню.

Выставила чистенькой.

Распаренный и благостный, дед Миша бубнил про то, что в деревне ничего нового, отец занят на охраняемом объекте, Рагозина хозяйствует, вот только снег с декабря валит и валит. Поэтому все эти гостинцы отец и Нинка начали готовить к новогодью еще, но выбраться в Москву не было никакой возможности. Только с неделю назад по дороге от платформы до деревни прошел трактор «Кировец» со снегоочистителем и стало возможно пробраться на санях в большой мир.

Я не очень понимала, с чего они там так возбудились с припасами, как будто в Москве затык со съестным.

Спросила, что там было у них в деревне осенью, когда Катерина приезжала к матери.

Дед поскучнел:

— Мы такого визгу и крику с раскулачивания не слыхивали… И чтобы на родную матерть с такими словами? Да и твой получил… Вот тебе и культурное воспитание! Наливай лучше, девушка!

Он мне выложил длинный список вещей, которые просил привезти Никанорыч, отдельно лежала записка от Нины Васильевны и две сотни рублей: она просила кое-что прикупить для хозяйства и всякой женской хурды-мурды.

Я погнала «гансика» на ярмарку, получила от Клавдии по рогам за то, что опоздала, и двинула с журчихинским списком по рядам. Да я и так ничего для моих уже не пожалела бы. Мне было приятно представлять, как там мой отец и Рагозина будут ахать в своей избе, разглядывая то, что я им переправила. Начала я с двух потрясных шотландских пледов, ящика курева для отца, а закончила телевизором «Сони» и наружной телеантенной, которую отцу не составит никакого труда собрать.

Дед Миша собрался отчаливать в четыре часа утра, чтобы избежать проблем с уличным движением, и лег отсыпаться. А я полночи паковала вещички и еще полночи писала отцу очень трудное письмо про Долли.

Дед проснулся по будильнику, мы перетащили все приготовленное для Журчихи в сани. Я ему подарила теплые перчатки и мохеровый шарф.

— Ну я прям жених! — одобрил он.

Мы пошли рядом с санями, он только губами чмокал и подергивал вожжи. Уже миновали Петровский парк и он собирался выехать на обочину проспекта, но вдруг остановился, почесал затылок и разродился:

— Тут такое дело со всем провиантом, Маша… Который я привез. Это ж не одной тебе… Как бы поровну. Половинку положено Нинкиной Катьке… Васильевна там места себе не находит… Как она тут, Катька, в Москве одна? Матерь есть матерь… Ей все кажется, что она тут просто голодует. Кушать ей, значит, нечего. Так что ты, Маша, ее долю как-нибудь перебазируй.

— Что ж ты раньше-то помалкивал, дед чертов!. — Я обозлилась до звона в ушах. — Зачем ко мне все эти корма приволок? Почему ей сразу не забросил?! А?

Он посмотрел под ноги, скрипнул зубами:

— Так Нинка что мне сказала? Вы ж вроде как вместе были… Ты умница, от тебя она примет, ты сумеешь… А я ж эту тварюгу просто придушу, Маш! Ты знаешь, что эта молокососка, гнида недозрелая, мне орала, когда я их осенью замирить пробовал? Я минометным наводчиком ротного миномета до города Пилау дошел, а она мне сказала, чтобы не лез не в свое дело… И что вообще я дурак старый… И что напрасно войну выигрывал! Что, мол, вели меня, как барана на бойню, не Жуков с Рокоссовским, а дрессированные козлы в погонах! А если бы мы умные были и немцу дали победить, так все бы уже баварское пиво кушали, по автобану из Журчихи ездили, а не жили бы в говне, как эти… питек… митек…

— Питекантропы?

— Они самые… Так что прости меня, Маша! Ты уж сама…

Дед упал в сани, прикрикнул на лошадку, и она натужно затрусила прочь. Из-под полозьев, скрежетавших почти по голому мороженому асфальту, брызнули искры.

Ничего себе история! Эта жучка меня обгадила с ног до головы, подлянку со шмоном подстроила, чуть под статью не подвела, а я почему-то должна о ней позаботиться!

Но потом я подумала про Нину Васильевну. И мне ее стало жалко. Не Катьку, а мать.

Дед был прав: мать есть мать.

В общем, я решила, что сволоку все это журчихинское добро к дочечке на квартиру. Окажется она дома — всучу из рук в руки, не захочет дверь открыть — свалю просто под дверью. Все равно получится, что я желание Рагозиной-старшей выполнила.

Я почти полдня паковала гостинцы в картонки, таскала их в «гансика». Часа в два подкатила к рагозинскому дому. Долго звонила в дверь, но никто не открыл. Я вздохнула с облегчением, перетащила все упаковки на площадку, свалила под дверью и позвонила соседке. Вышла милая старушка. Я попросила присмотреть за провиантом, а когда Катерина появится, сказать ей, что это от матери. С большим приветом. В награду я разрешила взять отсюда все, что ей приглянется.

Приглянулась ей кабанья башка, опаленная на костре, с длинным изогнутым рылом и клыками.

— Дикий? Значит, экологически чистый, — заметила она. — Холодец будет уникальный! С чесночком… И еще я бы лучком разжилась. Он же деревенский, тоже без нитратов.

Подкованная такая старушечка.

Пока мы разговаривали, в двери лязгнул замок: видно, на наши голоса высунулась Катерина. Лицо опухшее, в желтоватой, уже полусъеденной теплом косметической маске. Она была заспанная, сильно мятая, бледная, в длинной ночной рубашке и топотушках на босу ногу. Во дает, скоро день кончается, а она дрыхнет!

Увидев меня, Рагозина отшатнулась. Хотела захлопнуть дверь, но я успела вставить ногу.

— Не боись, — сказала я вежливо. — Морду я тебе чистить не буду. Хотя и есть за что. Отойди-ка!

Она нехотя отступила, и я стала швырять коробки в переднюю.

— Господи, это еще что за ужас? — пробормотала она.

— От папы римского. А может, от римской мамы! Ты же свою в упор не видишь, — ответила я.

Она молча отвернулась и ушла в глубь квартиры. Вид у нее был такой, словно она спит еще стоя или не очухалась с крепкого похмелья. Я услышала, как зашумела газовая колонка и ударил душ в ванной.

Конечно, она меня не приглашала, но и базарить не стала. Так что я сочла, что ничего страшного не случится, если я посмотрю, как она тут себя устроила. Я затворила за собой дверь, куртки снимать не стала, только расстегнулась и шагнула внутрь.

Воздух в квартире был застойно-затхлый, как будто здесь давно не прибирались и не проветривали. Под вешалкой валялись новенькие сапоги-ботфорты, цены немалой. А на вешалке висела легонькая, тоже новая шубка-полупердунчик из щипаного оцелота.

В кухне был полный срач. Тут была целая выставка моющих средств, новеньких щеток и губок для мытья посуды, но в раковине громоздилась гора немытых тарелок с присохшими остатками еды, стаканы, сковородка. Во всех пепельницах лежали невыброшенные окурки с метками губной помады, воздух густо пропах никотинным дымом и винцом. Похоже, в этом доме не скучают.

На полу стоял новый телефон. Японский, с дозвоном и автоответчиком.

Летом я видела, как густо курчавились листвой и цвели домашние цветы на подоконнике. Сейчас это были сухие стебли в потрескавшейся и окаменевшей земле.

Я встала на табурет и распахнула форточку. Затем приоткрыла холодильник. Нина Васильевна беспокоилась напрасно, с голоду Катя не помирала. Но набор продуктов был как у пионерки, впервые оставшейся без присмотра родителей, — сплошные сласти: недоеденный торт, банки с джемами и вареньями, фирменные ведерки с надковырянными пломбирами от «Баскин Роббинса».

Катерина молча пробежала из ванной в свою комнату.

Появилась она минут через десять. В роскошной шелковой домашней пижаме с расклешенными брючками цвета «море штормит». То есть серо-голубого или голубовато-серого. В тон ее оловяшкам.

Лишь теперь я ее разглядела по-настоящему.

Это была другая Рагозина. Капризно и как-то заученно ломкая. Косу она срезала и сделала классную, явно сработанную каким-то визажистом, легкую, как пепельно-серая дымка, короткую прическу. От этого ее шея казалась удлиненной и беззащитно-хрупкой. Высокий лоб прорезали тонкие, как волосинки, морщины. Личико было по-прежнему ровно-бледным, но я видела, что это уже не натуральный цвет, а точно подобранный кем-то тонирующий крем. Пушистые бровки подправлены и утончены. Катерина выглядела еще моложе, чем была, — такая почти девочка-школьница. Но та спокойная, наивная, свежая сосредоточенность, которая все-таки чувствовалась в ней раньше, совершенно исчезла. Она была уже, как иногда говаривал Никанорыч, траченая. Глаза странно-пустые и холодные.