Слепцов со снисходительной улыбкой говорит:

– Мы и так имеем очень много хлопот, но нельзя не помочь экспедиции. Мы всегда готовы содействовать научным работам.

Нам ясно, что помощь эта гораздо выгоднее для подрядчиков, чем для нас: вместо того, чтобы гнать оленей, как обычно здесь бывает, порожняком до Крест-Хальджая за грузом, подрядчики получают по шестьдесят рублей за нарту. Настроение в юрте убеждает меня, что здесь я встречу заговор дельцов, желающих эксплуатировать экспедицию не хуже крест-хальджайского, и что пока нужно быть осторожнее.

Действительно, Слепцов с большой поспешностью начинает наступление по главному пункту. Разговор переходит на лошадей.

– Да, видел я бедняжек. Много пришлось им перенести. По-моему, вам прежде всего надо заняться их спешной ликвидацией.

Я предлагаю фактории купить всех лошадей. Слепцов отвечает саркастически:

– Нет уж, я не рискну на такую операцию.

В конце концов он склоняется взять их на комиссию, но считает, что лошади очень плохи.

Мы выходим с ним во двор. Показывая на лошадь, Слепцов говорит:

– Вот эти четыре не переживут нынешней ночи, эта – тоже, эта – тоже; вот эти никуда не годны, эти еще хуже, у вас есть только одна хорошая лошадь.

– Проще всего вам продать лошадей сразу в одни руки. Здесь есть такие лица, которые могут купить всех. Развяжетесь, по крайней мере.

В юрте уже появился наш подрядчик Харлампий Попов. Он греется у огня в ожидании чая. Слепцов приглашает его к нам за занавеску. Я сообщаю ему свои цены: сто рублей за плохую лошадь, сто пятьдесят – за среднюю, двести – за хорошую (я слышал, что к весне в Оймяконе лошадь стоит триста-четыреста рублей).

На хищном лице Попова появляется улыбка удовольствия. Он ласково и очень подробно объясняет мне, что прокормить до весны лошадь стоит сто рублей, что половина наших лошадей за зиму сдохнет и поэтому он мне даст на круг по пятидесяти пяти рублей за лошадь – и это окончательная цена. А ведь за самых плохих лошадей на Эльги мы выручили по семьдесят-восемьдесят рублей! И я отказываюсь от переговоров.

Слепцов отзывает меня во двор и настойчиво советует уступить всех лошадей по семьдесят рублей. Я по-прежнему тверд, но в душе скребут кошки: мне Конон сообщил на ухо, что здесь все в руках Харлампия, что, если мы ему не продадим, никто не решится перебивать у него, что сено Слепцов отпустил плохое и мало, что в районе, где расположен исполком, сена нет.

Между тем мы ведем переговоры с Поповым о перевозке нас в Крест-Хальджай. По договору он должен подать оленей к 21 ноября и взять нас у исполкома Оймякона. Я пытаюсь его уговорить, чтобы он подал оленей раньше и на устье Эльги, а не сюда. Харлампий твердо стоит на своем: все равно пока снегу мало и на Эльги ему не по пути. За триста рублей он согласен перевезти наших с Эльги, даже не в Оймякон, а прямо на южную зимнюю дорогу.

Но я хочу сделать смелый удар и, пока тая свои планы, отказываюсь от предложения Попова. Мне Конон уже шепнул, что проводник Федор не прочь взять подряд на перевозку с Эльги до Оймякона.

Вечерний чай проходит в тяжелом напряжении. Мы сидим между врагами, которые готовы накинуться на караван, а пока угощают нас превосходным хаяком.

После чая я перехожу в наступление. С любезной улыбкой говорю Слепцову, что забота о продаже наших лошадей причинит ему, видимо, очень много хлопот, поэтому завтра же утром я уведу их к исполкому. Слепцов сразу меняется в лице и лепечет, потеряв свой самоуверенный тон: «Это невозможно, там нет сена». И затем старается представить мне радужные перспективы комиссионной продажи лошадей через Якутгосторг.

Я наношу второй удар: сообщаю, что нанимаю Федора, нашего проводника, доставить груз и людей с Эльги в Оймякон. Федор за время дороги оценил достоинства красивого серого коня Мышки и хочет взять его в уплату за доставку. Кроме того, он покупает одного из плохих коней. Таким образом, переезд наших товарищей в Оймякон обеспечен.

Утром еще маленькое развлечение. Харлампий Попов с видом благодетеля предлагает продать ему десять самых плохих лошадей по моему выбору. Мы выстраиваем их на дворе, и Попов дает на круг по пятьдесят рублей. Это лучше вчерашнего, но все еще мало: я считаю, что только четыре из этих десяти совсем плохи. После долгой торговли сделка опять расстраивается. Попов отходит с таким видом, который ясно говорит: «Ну, от меня вы все равно не уйдете», и уезжает домой, как я узнал после, чтобы путем давления на своих должников (а ему все должны в Оймяконе) заставить их воздержаться от покупки лошадей и перед нашим отъездом купить их самому за бесценок.

Когда мы уезжаем, Евграфу Слепцову делается обидно: «Неужели из-за Попова упустить таких превосходных лошадей!», и он просит отдать для фактории двух из хороших лошадей по сто сорок рублей. Это уже совсем другие песни, и для почина, «из уважения к Якутгосторгу», как я говорю Слепцову, я отдаю этих лошадей. Через некоторое время они оказываются во владении одного богатого якута.

До исполкома всего 17 километров, и мы проходим их благополучно.

Исполком помещался тогда в старом центре Оймяконской долины. В 1926 году это поселение, носящее название Томтор, состояло из двух деревянных церквей, юрты священника, большого здания школы, больницы, дома судьи и четырех или пяти юрт местных жителей. Этот поселок называли тогда также Оймяконом. В здании школы, где нас поместили, было три класса, но в одном пока помещается кооператив, в другом – изба-читальня, которую освободили для нас. Ученики в школе разделены на четыре группы, но учитель один, и ему одновременно приходится учить и самых маленьких, которые учат всё по-якутски, и старшую группу, которой он должен преподавать все по-русски. Раньше, до революции, в Оймяконе была церковно-приходская школа, в которую из Якутска присылали учителя, не знающего якутского языка, и он обучал детей, не знающих ни слова по-русски; все преподавание велось тогда на русском языке.

Учеников двадцать четыре, от малюсеньких хорошеньких детей до неуклюжих юношей. Пока в школу могут посылать детей только состоятельные родители: нужно содержать ребенка отдельно, а это в якутском хозяйстве тяжелый расход. Позже был устроен бесплатный интернат при школе, и число школьников сразу возросло.

Все утро за перегородкой слышно, как повторяют младшие дети склады, а старшие учат стихи. В переменах они возятся в коридоре и стараются заглянуть в щели нашей двери.

Сейчас в Оймяконе нет ни предисполкома Индигирского, ни судьи Богатырева. Судья уехал вместе с начальником милиции (он же единственный милиционер) в Сеймчан, селение на Колыме, в 700 километрах на восток. Вся Верхняя Колыма в 1926 году входила в Оймяконский улус. Всем улусным властям приходилось делать концы по 500–700 километров при объезде улуса, и судья, уехав осенью, не вернулся еще к декабрю.

Индигирский был вызван летом в Якутск, и до сих пор о нем ничего не слышно. Только приехав в Якутск, мы узнали, что он был арестован за крупную растрату.

В Оймяконе в 1926 году почти все экономическое влияние находилось в руках десятка дойдунцев, появившихся здесь во время гражданской войны, несколько лет назад. Семьи их остались на Алдане, и многие из них даже не имели здесь своих юрт. Они являлись посредниками в торговле между факториями и эвенами, а также и далеко живущими якутами и фактически сделались повелителями целых районов. Например, эвены Охотского побережья еще недавно владели собственными стадами, а в 1926 году по большей части олени уже принадлежали якутам. Наиболее крупными из этих дельцов и были наши подрядчики Харлампий Попов и Павел Неуструев. В их руках кроме торговли был сосредоточен и почти весь крупный транспорт. У них больше тысячи оленей, которые энергично оборачиваются всю зиму: возят грузы Якутгоеторга и Дальгосторга из Охотска и Крест-Хальджая в Оймякон и из последнего вниз по Индигирке до Абыя и даже на Верхоянск и Усть-Янск.

Неуструев посетил нас через несколько дней. Это человек совсем другой, чем Попов, с холодным и решительным лицом. Он кончил реальное училище в Якутске, говорит спокойно и сдержанно.