Полковник выпустил мой свитер, я наклонился и взял сигареты. Я не кричал, зубы у меня не скрежетали, вены на лбу не пульсировали, я спокойно — спокойно — посмотрел на Полковника сверху вниз и сказал:

— Иди на хер.

Только позже я закричал, и вены запульсировали. Я бегом пересек трассу, зону общаг, футбольное поле, по грунтовке добежал до моста и спустился в курильню. Я схватил пластиковый стул и швырнул его о бетонную стену, удар эхом разлетелся под мостом, стул упал набок, я лег на спину, свесив ноги над обрывом, и заорал. Я орал, потому что Полковник был самодовольным, напыщенным ублюдком, а также потому, что он был прав — я действительно хотел верить в то, что у нас с Аляской тайный роман. Она меня любила? Она ушла бы от Джейка, чтобы быть со мной? Или это был просто очередной ее импульс? Нет, мне было мало того, что я оказался последним человеком, с которым она целовалась. Я хотел быть последним, кого она любила. А я понимал, что это было не так. Понимал и ненавидел ее за это. Ненавидел за то, что ей было на меня плевать. Ненавидел за то, что она в ту ночь уехала, и себя ненавидел, и не только за то, что отпустил ее, но и за то, что, если бы ей было со мной достаточно хорошо, она бы и не захотела куда-либо ехать. Она могла бы просто лечь рядом, рассказать мне все и поплакать, а я бы слушал и целовал слезы в ее глазах.

Я повернул голову и посмотрел на лежавший на боку маленький синий стульчик. Я гадал, наступит ли день, когда все мои мысли перестанут вертеться вокруг Аляски, следует ли мне надеяться, что она как можно скорее станет лишь воспоминанием. Что я буду думать о ней лишь в годовщину ее смерти, а может, даже и гораздо реже.

Я осознавал, что в жизни меня ждут и другие смерти что-то значащих для меня людей. Куча трупов будет расти. У меня в памяти хватит места на всех или отныне с каждым днем я буду по чуть-чуть забывать Аляску?

Однажды, когда мы с ней спустились к Норе-курильне, еще в начале учебного года, Аляска запрыгнула в речушку прямо в шлепках. Она дошла до другого берега, шагая медленно, осторожно пробуя, на какой из поросших мхом камней наступить не опасно, и выдернула палку, воткнутую в затопленный водой берег. Я сидел на бетонной плите, ноги свисали над водой, а она переворачивала этой палкой камни и показывала на спасающихся бегством раков.

— Их варят, а потом высасывают мозг, — возбужденно говорила она. — Самое крутое — в голове.

Всем, что я знаю о раках, поцелуях, розовом вине и поэзии, я обязан ей. Она сделала меня другим человеком.

Я закурил и плюнул в речушку.

— Нельзя так — изменить человека и смотаться, — сказал я ей вслух. — Аляска, у меня же и до этого все шло отлично. Я был собой, я интересовался предсмертными высказываниями великих людей, у меня какие-то друзья в школе имелись, все было отлично. А ты сделала меня другим человеком, а потом взяла да и умерла. Нельзя так… — Она олицетворяла это мое Великое «Возможно», благодаря ей я поверил, что правильно поступил, оставив старую, не очень значительную жизнь в поисках чего-то непонятного, но более великого. А теперь ее самой не стало, а вместе с ней — и моей веры в это «Возможно». Я мог говорить «отлично» на все, что предлагал и творил Полковник. Я мог пытаться делать вид, что мне теперь все равно, но это уже никогда не будет искренне. — Аляска, нельзя занять такое важное место в чьей-то жизни, а потом умереть, потому что во мне начались необратимые изменения, да, мне очень жаль, что я тебя отпустил, но решение же было твое. Ты оставила меня жить с «Невозможно», бросила в этом твоем чертовом лабиринте. Я ведь теперь даже не знаю, захотела ли ты выйти из него сама — быстро и по прямой, оставив меня тут одного нарочно. Получается, я тебя никогда и не знал на самом деле, да? Я не смогу тебя запомнить, потому что и не знал.

Я встал, собираясь пойти домой и помириться с Полковником, и попытался представить себе ее на этом стуле, но не мог вспомнить, скрещивала ли Аляска ноги, когда сидела. Я все еще видел, как она улыбается мне своей полуухмылкой Моны Лизы,а вот руку с сигаретой четко увидеть не мог. Я вдруг решил, что мне надо узнать ее лучше, потому что я хотел помнить ее долго. Прежде чем начнется этот омерзительный процесс забвения всех «как» и «почему» ее жизни и смерти, я должен все узнать. «Как». «Почему». «Когда». «Куда». «Что».

Когда я вернулся в сорок третью, после быстренько принесенных и принятых извинений Полковник сообщил:

— Мы приняли тактическое решение отложить звонок Джейку. Для начала мы отдадим приоритет другим задачам.

через двадцать один день

НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО, когда в класс мелкими шажками заходил доктор Хайд, Такуми подсел ко мне и написал на полях своей тетради: Обедаем в «Макнесъедобнальдсе».

Я накорябал «ОК» в своей тетради, а потом открыл чистый лист — потому что доктор Хайд начал рассказ о суфизме, мистическом течении в исламе. Учебник накануне я просмотрел лишь бегло — теперь я занимался ровно столько, чтобы получить хотя бы минимально необходимые оценки, но во время этого беглого просмотра наткнулся на отличное предсмертное высказывание. Нищий суфий в тряпье зашел в ювелирную палатку богатого торговца и спросил его: «Знаешь ли ты, как умрешь?» Богач ответил: «Нет. Никто не знает, как умрет». А суфий возразил: «Я знаю». — «Как же?» — поинтересовался хозяин лавки.

Суфий лег на землю, скрестил на груди руки и сказал: «Вот так». И умер. И торговец раздал свое богатство и сам стал бедняком, стремясь к такому же духовному богатству, каким обладал умерший суфий.

Но доктор Хайд выбрал другую притчу, которую я пропустил.

— Карл Маркс назвал религию опиумом для народа, это очень знаменитое высказывание. Буддизм, особенно как он понимается большинством практикующих, обещает лучшую жизнь за счет очищения кармы. Ислам с христианством обещают истинным верующим вечную жизнь в раю. И такая надежда на лучшую жизнь определенно является сильным опиатом. Но у суфиев есть притча, опровергающая марксистскую точку зрения о том, что верующим нужен лишь опиум. Рабия аль-Адавия, суфий и великая святая, бежала по улицам своего города, Басры, с факелом в одной руке и ведром воды — в другой. Когда кто-то поинтересовался у нее, что она делает, женщина ответила: «Водой я залью адское пламя, а с помощью факела подожгу врата рая, чтобы люди чтили Господа не из-за стремления попасть в рай или страха оказаться в аду, а потому что Он — Бог».

Она сильна, если хочет сжечь ад и затопить рай. Аляске бы эта Рабия понравилась,записал я в тетради. Но даже несмотря на это, загробная жизнь меня интересовать не перестала. И рай, и ад, и реинкарнация. Я не только хотел знать, как погибла Аляска, но и где она теперь, если она вообще где-нибудь есть. Мне нравилось воображать, что она на нас смотрит, не забывает, но это было скорее фантазией, потому что чувствоватьэтого я не чувствовал — ну, как сказал Полковник на похоронах, ее нет с нами, и нигде больше нет. Я, по сути, мог теперь представить ее себе только мертвой, как она гниет в земле Вайн-Стейшн, а все остальное — это лишь призрак, живущий исключительно в наших воспоминаниях. Я, как и Рабия, уверен, что люди должны верить в Бога не из-за рая или ада. Но я не считал нужным рассекать с факелом. Выдуманное место не сожжешь.

После уроков, пока Такуми ковырялся в картошке в «Макнесъедобнальдсе», выбирая самые зажаристые кусочки, я вдруг ощутил полноту потери, у меня до сих пор голова кружилась от мысли о том, что ее не только в этом мире больше нет, но и ни в каком другом тоже.

— Ты как вообще? — спросил я у Такуми.

— М-м… — промычал он, поскольку его рот был набит картошкой. — Так себе. А ты?

— И я так себе. — Я откусил кусочек чизбургера. Я взял «Хеппи-мил», и мне попалась пластмассовая машинка. Она лежала на столе, и я покрутил колесики.

— Я по ней скучаю, — признался он, отталкивая поднос, отказавшись от недожаренной картошки.