II

Дом, в котором родился Энтони Кларендон, был, по всей вероятности, построен в конце семнадцатого столетия. Разумное сочетание кирпича и камня, искусное соблюдение пропорций, строгие линии окон с несколько смелыми выступами фронтонов, пухлые амуры, поддерживающие щит с неразборчивым гербом над главным подъездом, и вычурные перила полукруглой лестницы — все это напоминало нечто такое, что мы уже где-то видели во время путешествия. Взору рисовались образцы античного искусства, воспроизведенные Версалем, церковные церемонии, погреб с запасом доброго старого кларета, несмотря на блокаду, и умеренная роскошь. Быть может, это был просто старинный дом, который решили отделать заново, и он случайно попал в руки хорошему архитектору так же, как мог попасть и плохому, если бы это оказалось дешевле или удобнее. А может быть, это был дом какого-нибудь верного приверженца короны, раздраженного происками вигов и удалившегося от двора в надежде зажить жизнью утонченного эпикурейца, так горячо рекомендованной достопочтенным мистером Коули и прославленным мосье Гассенди [2].

В конце девятнадцатого столетия никто, по-видимому, особенно не интересовался происхождением этого дома. Это был просто хороший старинный загородный дом, не слишком большой, с более или менее современными удобствами и расположенный в здоровой местности, фасадом на юг. Поэтому-то Кларендоны и сняли его на длительное время, причем решающим фактором оказалась, быть может, маленькая обсерватория, построенная в виде купола над одним из чердачных помещений, — отец Энтони, помимо всего прочего, был еще и астроном-любитель.

Если спуститься вниз от Вайн-Хауза, пересечь долину и взобраться на самый верх длинной гряды напротив, дом выглядел оттуда как архитектурный макет, поставленный на платформу в седловине противоположной цепи холмов, словно место это было выдавлено для него чьим-то исполинским пальцем. Отсюда вы могли судить, как заботливо было выбрано его место: невысокие отроги гор скрывали дом от деревни (которая на самом деле была совсем рядом), а два ряда огромных старых вязов и каштанов защищали его от западных и восточных ветров. Вероятно, строитель этого дома неохотно отказался от широкой въездной аллеи на французский лад, — дом стоял на холме, и, так или иначе, для аллеи не хватало места, — и помирился на этих двух статных рядах густолиственных стражей, в чьи обязанности входило давать отпор всем непрошеным посетителям и создавать то впечатление величия, на которое способны только старые деревья. С террасы, обнесенной ветхой каменной обомшелой балюстрадой, открывался вид на долину, за ней — на пустынный овечий выгон, а прямо против террасы виднелся просвет среди холмов, — там в ясные дни мелькала блестящая полоска моря.

Даже в ветреные дни, столь частые в Англии, можно было, если не свирепствовала настоящая буря, спокойно сидеть возле густых рододендронов под прикрытием деревьев и слушать, как поскрипывают верхние ветви, которые то и дело клонились от сильных порывов ветра. Когда грачи вили гнезда на зеленеющих вязах, забавно было смотреть, как они боролись с ветром, сердито каркая на бессердечного врага, производившего у них постоянный беспорядок и моментально уничтожавшего весь драгоценный строительный материал, прежде чем они успевали крикнуть: краак. В тихие дни, особенно когда уже замолкали певчие птицы, терраса словно погружалась в необъятную тишину среди неподвижных деревьев. Если вы сидели здесь довольно долго не двигаясь, вам казалось, что время не существует, вы словно становились частью непреходящего бытия; пространство исчезало, и перед глазами оставался только воздушный красочный узор. Казалось, достаточно поднять палец, чтобы дотронуться до верхушки деревьев, протянуть руку, чтобы погладить нежную траву на отдаленном холме.

Но лучше было не двигаться; малейшее движение разрушало чары присутствия чего-то таинственного.

Бабочка проносилась над лужайкой: стремительный шелест парения, взлет, трепет крыльев пестро-золотистого махаона или зигзагообразное порхание бабочки-белянки. Внезапно из рощи доносился резкий, тревожный крик голубой сойки, или слышался однообразный звон овечьих колокольчиков, или цоканье лошадиных копыт по твердой белой дороге. А потом вы снова погружались в этот заколдованный мир, где не было ни времени, ни пространства, — только аромат свежескошенной травы и зреющих плодов.

Как каждый человек живет двумя смешанными жизнями: одной — явной, общественной, другой — скрытой, индивидуальной, так существуют и два рода воспитания: одно — по установленным правилам, другое — непосредственное, подсознательное, и оно-то почти всегда имеет гораздо больше значения. Только много позднее понял Энтони, как воспитывались его чувства и разум Вайн-Хаузом и окружающей его природой. Тысячи раз он входил и выходил из дому; сотни раз по тем или иным неотложным таинственным детским делам пересекал долину и горы, вовсе не замечая их. Однако каждый раз что-нибудь запечатлевалось в его памяти.

Он понял это двадцать пять лет спустя, когда, очутившись однажды в этих краях, нарочно спустился в долину, чтобы посмотреть на то, что когда-то было его родным домом. Его привели сюда не сентиментальные воспоминания детства, не чувство патриотизма, заставляющее человека смотреть на какой-нибудь пейзаж как на личную собственность, как на продолжение своего «я», которое должно остаться таким же неприкосновенным, как и собственное драгоценное «я».

Ему просто хотелось понять, почему все это так много значило; для него, почему он с такой необычайной ясностью вспоминал об этом среди суеты и гама парижского кабачка, среди мрачного озверения в окопах, среди вдохновляющей тишины гор. Новая железнодорожная линия протянула через долину свои убегающие в бесконечность рельсы, белая лента прежней дороги превратилась в темную змею гудрона, проглотив когда-то цветущие изгороди. Бензиновая колонка снесла великолепный конский каштан и гордо выставила ряд оранжевых и красных автоматов, готовых изрыгать бензин в любую минуту. Деревня выступила из-за угла, разбросав ряды одноэтажных домиков по овечьему выгону, где уже не было овец. Самый дом был изуродован модными окнами с выступами, из резко отличавшегося цветом кирпича; больше половины вязов было срублено, чтобы очистить место для теннисной площадки, и два или три полусгнивших каштана печально поникли над бетонным гаражом. Энтони, возмущенный и подавленный, поспешил уйти. Но пока он шел к новой станции, прочно обосновавшейся со своими кирпичными зданиями на том месте, где раньше была ивовая роща, нежные пушистые побеги которой заставляли его мечтать о золотистом пушке на коже молоденькой девушки, он ясно понял, почему старый дом так много для него значил. По редкой случайности, из десяти тысяч жизней, едва ли выпадающей на одну, Энтони провел почти двадцать лет среди столь полной гармонии, что он дышал ею так же бессознательно и естественно, как дышит чистым воздухом. Ее разрушение заставило еще сильней вспыхнуть его воспоминания. Сам дом был воплощением гармонии, созданной людьми с ясными простыми чувствами; он стал символом их самих. Он сочетался и с окружающей природой, так что одно дополняло другое. Эта гармония существовала, он жил ею, пусть даже только в наивных детских и юношеских грезах.

Он был обязан ей своими самыми чудесными, самыми памятными переживаниями. Теперь она исчезла, как радуга в весенних тучах, и никогда не вернется. Как воссоздать ее вновь из действующих ныне сил и противоречий?

Новая станция — убогое сооружение из кирпича и крашеной сосны — была похожа на неудавшийся швейцарский домик, жалкий и обветшалый. Там было пусто, если не считать носильщика, который в жилете, без пиджака, возился с какими-то фонарями.

Энтони узнал в нем одного из деревенских мальчишек, ставшего теперь взрослым, но тот, очевидно, не обратил на него внимания, за что Энтони был ему благодарен, так как сравнивать свои и его воспоминания вряд ли было бы интересно. Справившись у парня о времени прихода поезда, Энтони спросил:

вернуться

[2] Гассенди Пьер (1592 — 1655) — французский философ-материалист, пропагандировал атомистику и этику Эпикура