У Маргарит был чрезвычайно рассерженный вид, и Тони подумал, что она вот-вот разразится потоком яростных обвинений. Но она сдержалась и терпеливо, матерински-снисходительным тоном, который раздражал больше, чем прямое нападение, сказала:

— Нет, дорогой мой, мы не будем обсуждать этого сейчас. Я знаю, ты переутомился и тебе нужен хороший длительный отдых. Отправляйся себе с легким сердцем и делай, что хочешь, бродяжничай и не беспокойся ни обо мне, ни о делах, ни о чем. Просто поживи в свое удовольствие. А когда ты вернешься, тебе все представится в ином свете.

— Но… — начал было Тони, однако Маргарит остановила его поцелуем и погладила по голове, как будто он был капризным ребенком или неразумным больным, которому вредно волноваться и нельзя перечить.

— Хорошо, — сказал он, — если ты не хочешь смотреть фактам в лицо, я тебя не буду принуждать, Но позволь мне сказать тебе только одно, Маргарит, твой дядя не имеет ни малейшего представления о настоящем положении дела и говорит вздор. Я бросил службу и притом окончательно.

— Не обращай внимания на то, что он говорит, Тони, хотя, поверь мне, он заботится о твоих интересах. А теперь, дорогой, позволь мне переодеться к обеду.

Тони повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился.

— Ты прости, но я не буду переодеваться. Я собираюсь продать свой фрак и все эти омерзительные костюмы, в которых ходил в контору.

Она прошла в ванную комнату, ничего не ответив.

IV

Хотя Энтони удалось уехать в намеченный срок, он уезжал далеко не с таким радостным чувством, как ему хотелось бы. Прежде всего в день отъезда стояла отвратительная погода, с утра зарядил дождь с сильным юго-западным ветром, и перспектива переезда через Ла-Манш была не из приятных. Затем он обнаружил, что прямые поезда на Шартр идут так медленно и попасть на них так сложно, что ему придется волей-неволей ехать через Париж, чего ему как раз не хотелось. Маргарит держала себя омерзительно: она ни единым словом не выразила ни малейшего неодобрения, ни жалости к самой себе, которую явно чувствовала, и отвечала на его замечания с натянутой светской улыбкой, источая такую злобную упрямую ненависть, что Тони хотелось задрать голову и завыть в голос, как пес на луну. Она непременно хотела проводить его на вокзал, хотя он умолял ее дать ему спокойно уехать одному. Но нет, Маргарит знает свои обязанности жены — что будут говорить, если она не проводит своего бедного, сбившегося с пути мужа? Они так долго препирались, что им пришлось лететь сломя голову в такси, вместо того чтобы спокойно доехать на автобусе. Маргарит всю дорогу умоляла его беречься, не попадать под дождь (как Яке, ведь он пережил только три зимних кампании), беспокоилась о его одежде и о том, сможет ли он Прилично питаться — это во Франции-то!

Тони старался не выказывать нетерпения и с дружеской нежностью поцеловал ее перед самым отходом поезда. Глаза ее наполнились слезами и на лице появилось какое-то особенное выражение, так что Тони — как это ему не пришло в голову раньше — вдруг с ужасом понял: она убеждена в том, что он уезжает, чтобы встретиться с другой женщиной. Ясно, что никакими доводами и объяснениями ее не разубедишь, — не надевать же ему фибулы [115] аттического атлета. Он чуть не застонал от нестерпимой досады и повернулся за своей сумкой и палкой, решив объясниться и раз навсегда развязаться с ними со всеми сейчас же. Но прежде чем он успел открыть рот, поезд тронулся, и он остался у окна, беспомощно глядя на носовой платочек, которым ему махала Маргарит, — платочек, выглядевший в ее руках печальнее, чем флаг, возвещающий о карантине или о капитуляции. Через несколько секунд вокзал остался позади, и Тони уже смотрел на стены закопченных домов и тусклые окна.

Было что-то символичное в этом отъезде, как в заурядном происшествии, которое иной раз меняет всю жизнь. Энтони испытывал непреодолимое желание избавиться на время от всяких взаимоотношений с людьми, особенно близких отношений, которые, при всей своей интимности, не дают отрады ни уму, ни чувствам. Он готов был плакать от радости, представляя себе все эти дни и недели относительного одиночества, случайных встреч и простой, мимолетной, ни к чему не обязывающей дружбы. Если человек должен быть одинок, пусть он действительно будет одинок и не насилует своих инстинктов и чувств фальшивой близостью. А все-таки хорошо бы, как хорошо бы поменяться жизнью с кем-нибудь другим. Жил бы он как в изгнании, чужой для всех, даже для Маргарит и Джулиана.

Токи остановился в маленьком отеле неподалеку от Монпарнасского вокзала и справился, в котором часу отходит первый утренний поезд на Шартр. После обеда он вышел на бульвар и направился в сторону тех кафе, где, как ему смутно помнилось, собирались до войны студенты и художники. Как давно это было? Двенадцать — тринадцать лет назад? Чудно снова бродить по Парижу и немножко неловко разгуливать по столице в домашнем грубошерстном костюме. Не беда, на левом берегу можно ходить в чем угодно. Как бесконечно далеки были они с Маргарит даже в то время. Быть может, следовало уже тогда принять это за предостережение — да, может быть… и не позволить ей завладеть им, когда он погибал от одиночества и отчаяния… Тони оторвался от своих мыслей, очутившись внезапно в ярком свете трех громадных кафе, на террасах которых горели жаровни. Хотя было уже больше десяти, к кафе одно за другим подъезжали такси, и официанты торопливо бегали взад и вперед. Тони остановился в изумлении.

Неужели эти пышные, кричащие рестораны — те скромные маленькие кафе, куда несколько лет назад бедняки, томившиеся по идеалу, приходили посидеть, побеседовать и погреться за несколько су?

Энтони медленно прошел мимо террас до конца бульвара Распай — здесь на противоположном углу открылся теперь какой-то ночной клуб, — потом так же медленно пошел обратно. Длинные ряды столиков были заняты разношерстной, неприятного вида толпой.

Это было сборище каких-то проходимцев и подонков — жено-мужчины и муже-женщины, шарлатаны, сводники, проститутки-любительницы, негры, масса итальянцев, евреи из Средней Европы с американскими паспортами. Не останавливаясь, Тони пошел обратно по бульвару, пока не нашел маленького кафе Aux Rendez-vous des cochers et des chauffeurs» [116]. Там он сел к столику и заказал кофе и коньяк. Отсюда были видны огни артистических заведений и до слуха доносился смутный гул разговоров. Еще один образец делового предприятия. Это были кровные братья тех господ, которые в 1919 году выцарапывали свои имена на черепах солдат, убитых под Верденом.

Тони приехал в Шартр на рассвете и большую часть дня провел в соборе или около него. Дождь перестал, и небо покрылось высокими белыми облаками; изредка проглядывало солнце, свет был ясный, но солнечные лучи не слепили. Однако дул холодный ветер, и Тони радовался, что надел теплый шарф и перчатки. Ощущение физической усталости сразу пропало, как только он углубился в великую средневековую энциклопедию из камня и цветного стекла, — вся ученость, вся жизнь, все стремления эпохи, запечатленные поколениями художников в одном бессмертном мгновении. Будь Энтони в другом настроении, он, вероятно, нашел бы немало достойного критики в этом гигантском альбоме суеверия, но он был так истощен долгой борьбой, все в нем так восставало против шумной и хвастливой жажды разрушения американизированного мира, что Шартрский собор показался ему бесконечно утешительным и вдохновляющим. Правда, стимул и вера, создавшие этот собор, давно утратили всякое жизненное значение, но даже если смотреть на него как на великолепную гробницу, его величие, концепция жизни и человеческой судьбы имели глубокий смысл. Подыскивая слова, чтобы выразить свои ощущения, Тони говорил себе, что строители Шартра, несмотря на стремление к сверхчувственному потустороннему миру, жили полнокровно, всеми своими чувствами. Их дар не в тщеславном, духовном и интеллектуальном замысле Шартрского собора, а в живой любви к видимому и ощутимому миру и в глубоком уважении к скрытой за ним тайне.

вернуться

[115] Фибула — металлическая застежка для одежды бронзового и железного веков

вернуться

[116] Встреча кучеров и шоферов (фр.)