Тони нечаянно высказал то, что уже давно занимало его, самые сокровенные мысли, и сказал гораздо больше, чем намеревался.

— Да, — сказала Элен, — но вы видите, как-никак Маргарит все-таки замешана в этом.

— Только косвенно. — Он уже жалел, что сказал так много. — И это отнюдь не касается наших личных отношений.

— Неужели? А я бы сказала, что касается. Но что же, собственно, вам так не нравится в деловой жизни?

— Все, — сказал Тони с горечью. Он запнулся, потом заговорил быстро, почти бессвязно, как будто думал вслух. Сейчас он видел в Элен лишь человеческое существо, которое проявило к нему какое-то внимание и оказалось способным хоть немного угадать его тщательно скрываемое разочарование в самом себе и в жизни.

— В тысяча девятьсот девятнадцатом году я был почти конченым человеком — и морально и физически.

Я не только чувствовал, что дальше идти некуда, я дошел до полного отчаяния. Мне казалось, что жизнь крошится у меня под пальцами. Истины, в которые я, безусловно, верил, изменили мне, или, во всяком случае, мне казалось, что изменили. Та жизнь, за которую я боролся, окончательно ускользала от меня.

Даже в отношениях с прежними друзьями точно произошел какой-то перелом. Казалось, что из всех людей я самый бедный — не из-за отсутствия денег, а обездоленный в жизни. Я мечтал создавать, строить здания, которые что-нибудь значили бы, а меня засадили составлять сметы бетонных дач. У меня только и были на свете что отец да Маргарит — и они, как большинство благожелательных людей, старались, чтобы я стал таким, каким им хотелось, и делал то, что было нужно им, а не мне. Вот таким образом я и вошел в так называемую деловую жизнь.

Он внезапно замолчал и угрюмо уставился на сырой пучок мертвой травы у себя под ногами, нервно кроша на мелкие кусочки сухой стебель дикого укропа. Элен ничего не говорила, выжидая с кошачьей настороженностью, не скажет ли он еще чего-нибудь.

— Деловая жизнь! — вдруг воскликнул он с таким негодованием, что она даже вздрогнула. — Деловая бездейственность, трудовая праздность, купить дешево, продать дорого — едва ли не самая подлая деятельность, на которую способен человеческий ум, а вместе с тем самая уважаемая и высокооплачиваемая в наше время. Блеф. Жульничество. Деградация. Меня тошнит от всего этого.

— Бедный ягненочек! — сказала Элен с притворным сочувствием. — А я и не знала, что вы так ненавидите работу.

— Я вовсе не ненавижу работу, — сердито возразил Тони. — Я ненавижу свое дело именно потому, что это не работа. Работать — значит создавать что-то,

делать что-то, а не манипулировать бумажными символами чужого труда.

Он вдруг замолчал, инстинктивно почувствовав, что бросает слова на ветер и никто не может быть гак далек от действительности, как такие состоятельные женщины среднего класса, как Элен. Их праздность, роскошь, тщеславие, думал он с горечью, способствуют процветанию всего этого гнусного мошенничества. Они увиливали от войны, увиливают от работы, увиливают от воспитания детей, если не от самого деторождения, и каждая из них хочет быть маленькой королевой, сидящей на навозной куче, которую нагреб ее муж, копаясь в грязном мире денег.

А потом они еще жалуются, что к ним несправедливы, их обижают. Что она такое говорит?

— …Разумеется, работа Уолтера носит совсем другой характер — это действительно восстановление страны. И я прекрасно понимаю, почему вам досадно тратить время на деловую рутину. У вас неподходящее интеллектуальное окружение. Почему вы не хотите, чтобы мы познакомили вас с некоторыми действительно интересными людьми из наших лондонских знакомых?

— Нет, благодарю вас, — сказал Тони мрачно. — Если и существует какое-нибудь более пустопорожнее и убогое жульничество, чем жульничество деловой сферы, так это жульничество ваших надменных интеллигентов. Уж лучше быть котенком и кричать «мяу».

— Тогда чего же вы хотите? — спросила она ехидно, оскорбленная в своем тщеславии его презрительным тоном.

— Луну, — ответил он, вставая: — Не пора ли нам возвращаться домой? Здесь холодно.

II

В течение двух следующих месяцев Энтони переживал тяжкую душевную борьбу. У него не было никого, кому он мог бы вполне довериться, за исключением разве Джулиана или Уотертона, и ему приходилось вести эту борьбу в одиночестве. Несмотря на свою привязанность к Джулиану или, вернее, из-за нее, ему не хотелось вынуждать молодого человека держать что-либо втайне от сестры. В самом деле, сознание, что его представление о жизни абсолютно не совпадает с представлением Маргарит и что он готов совершить шаг, которого она не поймет и не одобрит, являлось для него сейчас самым большим затруднением; имеет ли он моральное право навязать ей свое решение (скажем, решение порвать с жизнью, которую вел), доказав ей свою правоту или совсем не считаясь с ее возражениями? Советоваться с Джулианом значило просить его поддержки, как бывает в большинстве случаев, когда просят совета. Он почти не сомневался, что Джулиан поддержит его, но ему не хотелось ставить Джулиана в неловкое положение, осложнять его отношения с семьей. И не потому, что Джулиан был как-то особенно привязан или питал какие-то нежные чувства к кому-либо из родных, несомненно, он был в более дружеских отношениях с Тони, чем с кем-либо из своих. В угоду родителям Джулиан все еще изучал право и готовился к адвокатуре, но подобно многим юристам, слишком чувствительным ко всяческим перипетиям и неожиданностям этой профессии, увлекался журналистикой. Из всех родственников только один Тони поощрял его в выборе столь рискованной карьеры.

«Нет, — решил Энтони, — у Джулиана достаточно своих осложнений, нельзя взваливать на него еще и мои». Таким образом, Джулиан был решительно отстранен. Оставался Уотертон, добродушный, искалеченный войной Уотертон, богатый снисходительной мудростью и довольно беспечно существующий на свою пенсию инвалида. Да, но последние пять лет Тони почти не виделся с ним. Маргарит недолюбливала его.

И, как это нередко бывает по милости жен, Уотертона, вместе с другими друзьями холостой жизни Тони, искусно отвадили. Даже Крэнга, заслуживающего всяческого уважения в качестве начальника Уолтера в министерстве, не очень-то принимали в их доме на том лишь основании, что миссис Крэнг не «леди».

«Как будто это что-то значит, — сердито ворчал про себя Тони, — добрая, честная женщина, ей можно только поставить в заслугу, что она не старается быть леди, хотя я, признаться, не совсем понимаю, что это такое». Он решил поговорить на днях с Уотертоном, невзирая на его бедность, на то, что он откровенно высказывает своё мнение и, как выражалась Маргарит, напоминает мертвеца на балу с его высохшей левой рукой и страдальческим выражением лица.

В начале марта Энтони уехал на несколько дней за город, чтобы прийти к какому-то решению. Он не пытался разобраться, почему ему понадобилось для этого уезжать за город, разве только, что он не мог как следует сосредоточиться в Лондоне, — слишком давила на него воля всех этих миллионов людей.

В субботу утром, облачившись в самый поношенный костюм с таким чувством удовлетворения, словно он бросал кому-то вызов, Энтони отправился в дальнюю прогулку. Целью этой прогулки по глухим тропинкам и поросшим кустарником заброшенным просекам была деревушка милях в восьми на юго-восток. Редкие домишки и фермы, с садами и огородами, прячущиеся за громадными вязами и буками, делали деревню похожей на корабль, нагруженный зеленью и севший на мель в маленькой бухточке у подножия пустынной меловой возвышенности, а церковь словно старалась стащить его с мели. В ней было несколько гробниц четырнадцатого века грубой, топорной работы, лишенной изящества и возвышенной тонкости итальянской и французской скульптуры того времени, но тем не менее подлинной.

Утро было туманное, но постепенно оно перешло в тихий солнечный день, как это иногда случается в марте, с легким юго-восточным ветром. Тони легко и бодро шагал вперед, совсем непохожий на того человека, который в отчаянии носился по дорсетским холмам лет семь тому назад.