Он щелкнул по-военному каблуками, поклонился, ему коротко, по-военному, ответили, и он еще раз повторил свою историю.
— И вот, так как все другие способы ни к чему не привели, — заключил он, — я обращаюсь к вам по совету поверенного в делах барона фон Эренфельза.
— Вы дружны с бароном фон Эренфельзом?
— Этого я не могу сказать. Просто знаком. Но он был так добр, что постарался помочь мне.
Офицер посмотрел на Тони сверлящим взглядом, столь хорошо знакомым ему по полковым канцеляриям, и спросил:
— Что же вам от меня угодно?
— У вас, разумеется, есть архивы, именные списки. Не можете ли вы распорядиться навести по ним справку и сообщить мне, где проживает в данное время интересующая меня семья.
— Довольно странно, что вам неизвестен адрес лиц, которых вы называете своими друзьями.
«Боже мой, — подумал Тони, — он принимает меня за мошеннику, который придумал какой-то новый трюк для выманивания денег».
— В этом нет ничего странного, — запротестовал он. — Как вам известно, в течение нескольких лет всякие сношения с Англией были прерваны. Я приезжаю сюда и узнаю, что мои друзья продали свой дом. Дом столько раз переходил из рук в руки, что не представляется возможным найти их по этим следам.
Военный несколько мгновений раздумывал, по-прежнему не сводя с Тони глаз, и хотя Тони не чувствовал за собой никакой вины, все же по спине у него поползли мурашки и предательская краска залила ему лицо.
— У вас есть какие-нибудь документы? — тон был довольно резкий.
Тони предъявил паспорт, который тщательно осмотрели и вернули ему.
— А еще? Какие-нибудь деловые бумаги или письма к высокопоставленным лицам?
— Нет. У меня есть только аккредитив, выданный одним из английских банков.
Аккредитив тоже осмотрели и вернули.
— Я не склонен давать просимые вами сведения, пока вы не представите нам более основательных документов. Во всяком случае, я полагаю, что вам придется получить разрешение министра внутренних дел.
— Но как же я могу его достать? — неосторожно воскликнул Тони.
— Это ваше дело. Вы можете обратиться в министерство через вашего посла.
— Значит, вы ничего не можете сделать?
— Ничего.
Это сопровождалось довольно суровым взглядом, который, казалось, говорил: «Считайте, что вы еще счастливо отделались, если вас не арестовали как подозрительную личность».
Разговор, по-видимому, был исчерпан.
— В таком случае, простите, — сказал Тони и повернулся, чтобы уйти.
— Одну минуту, — окликнул его чиновник. — Где вы остановились?
Тони назвал отель и адрес.
— Вы зарегистрировались в полиции?
— Да.
— Покажите удостоверение.
Удостоверение подверглось такому же тщательному осмотру, как и прочие документы.
— Хорошо, можете идти.
И Тони вышел, держась очень прямо, не поклонившись и не отдав чести. Это было неосторожно с его стороны, но не мог же он допустить, чтобы этот тупой солдафон вообразил, будто он запугал его.
Тони возвращался в отель пешком, дрожа от бешенства и негодования. Что за тупица, что за грубая скотина! Но ведь и везде то же самое. И вдруг все его раздражение пропало, и он весь поледенел, представив себе с убийственной ясностью, что последняя его карта бита, окончательно и бесповоротно. Хорошо бодриться и говорить себе: «Faites dormer la Garde» [82].
Но теперь уж больше нечего пускать в ход. Ему вспомнилось, как в конце войны английские солдаты кричали пленным немцам: «Kaputt, Fritz!» [83] — и вот теперь он сам почувствовал всю горечь этого kaputt, Больше уже нечего делать — просто и ясно. Его снова охватило чувство яростной злобы против тупого полицейского, он решил уложить свои вещи и немедленно покинуть Вену. Да, убраться отсюда. Признать себя побежденным и уехать.
Однако еще задолго до того, как он добрался до отеля, Тони поймал себя на том, что тревожно вглядывается в лица проходящих женщин, жадно продолжая свои мучительные безнадежные поиски. Он решил еще раз пройтись по Пратеру. Правда, шел дождь, но все-таки она могла быть там. И когда он уже в который раз прошелся напрасно и уже стало смеркаться, бросился в другой квартал и принялся беспокойно рыскать там. Он два раза купил ненужные ему сигареты, чтобы иметь достаточно мелочи Для нищих.
Он провел в Вене еще два дня в безнадежном, неистовом отчаянии, все еще не в силах отказаться от этих явно нелепых поисков, не в силах уехать, пока еще оставалась хоть малейшая искорка надежды.
Бледный, измученный, чуть не падая от усталости, он обходил улицу за улицей, его толкали, смотрели на него с изумлением, а он без конца шептал про себя:
«Кэти, Кэти, где ты, моя Кэти? Почему я не могу найти тебя? Потеряна, потеряна навсегда!»
На второй день после свидания с начальником полицейского управления поздно вечером его вдруг осенила новая мысль. Да, поиски безнадежны, да, он должен примириться с тем, что уедет из Вены без Кэти, без всякой надежды когда-либо снова увидеть ее, но хоть по крайней мере он может сказать последнее прости воспоминаниям об их любви, взглянуть в последний, самый последний раз в небо, на море и скалы, где они так страстно любили друг друга и строили планы такого прочного счастья. Да, сказать последнее прости, посетить приют влюбленных и со смертельной болью в душе от всего сердца проститься навсегда со своей любовью и юностью.
IX
Оставалось не более четверти часа до маленькой гавани Эа, когда Энтони, едва передвигая ноги, медленно и вяло вышел на палубу парохода. Все тело его ломило от усталости после бесконечного путешествия из Вены в Неаполь, хотя он после этого проспал почти десять часов у себя в каюте. Какое путешествие! Сколько раз он проклинал себя и свое упрямство, заставлявшее его продолжать это сентиментальное паломничество, которое в лучшем случае было чем-то вроде духовного самоубийства, последнего удара кинжалом, чтобы убедиться, что мертвый действительно мертв.
Темно-синее море колыхалось тяжелой, но уже спадающей волной, и Тони смотрел на громадные языки белой пены, лижущие подножие изрезанного утеса, и слушал отдаленный гул прибоя. Утро было безоблачное и безветренное, уже пронизанное бледным сиянием южного ноябрьского солнца, и туманы отступили к более высоким вершинам. Мягкие очертания Эа четко вырисовывались во всей своей неувядаемой красе; сверкающие белые кубики домов казались вставленными в металлическую оправу золотой и бронзовой листвы. Только сосны и оливковые деревья отчетливо сохраняли зеленые тона.
Поглощенный своими мыслями, Тони почти не замечал всей этой красоты; ужасные дни в Вене стояли перед ним как кошмар, от которого он еще не вполне очнулся. А бегство оттуда было едва ли не самым страшным. Бесконечная волокита с получением итальянской визы, езда по мокрым, туманным улицам ранним утром на Южный вокзал, нестерпимая мука той минуты, когда поезд тронулся, неумолимо подчеркивая безуспешность его поисков; долгая, унылая тряска в вагоне, окутанный туманом пейзаж с редко мелькающими там и сям снежными горами, бесчисленные остановки. Затем допросы на итальянской границе, кишащей чиновниками с наглыми солдатами.
Италия cock-a-hoopissima [84]. Забыто Капоретто [85]. Забыт и тот факт, что через Пьяве переправились англо-французские войска. Войну выиграла Италия. Не было ни французов, ни русских, ни англичан, ни американцев. Все совершила одна Италия, уже спешившая запечатлеть свои победы золотыми буквами на мраморе всех площадей от Триеста до Сиракуз. Но кому это было интересно? Во всяком случае, не Тони.
А какой унылой может быть Италия под тучами и Дождем! Венеция, пропитанная туманом, Милан с ледяной изморозью, Болонья — грязевая ванна, Апеннины — сплошная завеса мглы, Флоренция, зябнувшая под небом, подобным нью-кастльскому. И каким контрастом со всем этим фанфаронством и криками о победе выглядят еле ползущие, грязные, неумело управляемые, набитые до отказа поезда. Словно итальянцы утратили свою прежнюю сердечность и простоту людей, привыкших к тяжелому труду, и сохранили только склонность к распущенной бестактности и дерзкое любопытство. Ему скоро надоели их назойливые расспросы и сетования на жестокость англичан в вопросах угля и курса лиры, одни и те же фразы, которые бросали ему, как будто он лично был за это ответствен. И всюду этот припев о том, как «Мы» показали себя на войне: Noi, noi, noi; io, io, io [86]. Тони решил, что некоторые народы, так же, как и некоторые люди, очень симпатичны и обаятельны, когда они угнетены, но стоит им возомнить себя господами, — они сразу становятся невыносимыми. После Милана он притворился, что не знает итальянского языка, и, выслушивая далеко не лестные замечания о самом себе, Англии и Америке, погрузился в туманные размышления о вердиктах истории, о политике Габсбургов и Эсхиловой теории справедливости, из которой явствует, что «право» переходит с одной стороны на другую, что оно не уживается с крайностями и обрести его можно, только соблюдая во всем должную меру.