— Чтоб вы сдохли от чумы, — пожелал неисправимый Богдан.
— ...Исполним... Бог с вами. Идите, грешные души, и пусть помилуют вас Бог и Мария-заступница.
Палач подошёл к Братчику. Багряный капюшон был опущен на лицо.
— Иди, — почти ласково проговорил душегуб.
Тут Пархвер напрягся, прислушиваясь. Все насторожились. Вскоре даже глуховатые услышали топот. Лязгнули двери, и в зал суда ввалился Корнила. Закопчённый, с потёками грязного пота на лице, он смердел диким зверем.
— Ваше преосвященство, — завопил он, — простите! Не предупредили! Думали, куда им!
— Что такое?
— Народ! Народ требует Христа!
Стены во дворце были такими толстыми, что снаружи сюда до сих пор не долетал ни один звук.
— Лезут на замок! — кричал Корнила. — Ворота выбивают! Грабить будут!
«Разоряющий отца своего — сын срамный и бессовестный», — изрек Жаба.
— Так разгони их, — приказал Босяцкий. — Схвати.
Корнила подходил к столу как-то странно, неверной поступью, словно с ним что-то случилось. И только когда он вышел на свет, все увидели, что тому причиной. В заду у сотника торчала длинная, богато оперённая стрела.
— Нельзя, — прохрипел он. — Думали на стены не пустить — лезут. Стрелы дождём. А в замке стражи тридцать человек да ополченцев двадцать. Остальных вы сами за церковной десятиной послали... Палач, вырежи стрелу, скорей!.. Наконечник неглубоко вошел.
— Сброда боишься? — побагровел Жаба.
— Этого «сброда» не меньше семи сотен.
Все умолкли. Большая белая собака, которую привёл Жаба, понюхала, подойдя, стрелу и, поджав хвост и стараясь не стучать когтями, забилась в угол.
В этот самый момент страшнейший удар встряхнул здание. На стол посыпалась пыль. Это грянул взрыв в главных воротах, разнёсший вдребезги решётку и заслон.
Теперь считанные минуты отделяли этих людей от мгновения, когда замок падёт.
Ворота пылали вовсю. Кое-где уже отвалилась чешуя и, раскалённая, сияла на плитах, которыми был вымощен пол тоннеля. Уже рубились на зубьях, и стена всё больше расцветала огнями факелов. Смельчаки уже грохотали по крыше дворца, а Марко и Тихон Ус в сопровождении двоих с факелами (близилась середина ночи, тут без факелов не обойтись, иначе можно побить своих) карабкались по забралу к Софии, чтобы расчистить путь друзьям, когда ворота падут. Нападающих набралось так много, что серьёзного отпора они почти не встретили. Когда последние защитники Софии посыпались с неё, толпа, и на стенах, и на площади, подняла шум и триумфальный вопль:
— Христа! Христа вызволим!
Рык был таким, что долетел аж до зала суда.
— Что делать? — шёпотом спросил Лотр.
Он смотрел на соратников и понимал, что, кроме Босяцкого, задумавшегося о чём-то, надеяться здесь не на кого.
— Что делать, дружище Лотр? — медвежьи глазки Болвановича забегали.
Раввуни смотрел на них с иронией.
— Дружище, — очень тихо проговорил он. — Хавер[81]. Таки не хавер, а хазер[82]. Хазер Лотр. И это, скажем прямо, вовсе не хавейрим, а хазейрим[83].
Судьи молчали.
— Что ж делать? — тихо всхлипнул Комар. — Пане Боже, что делать?!
— ...груши околачивать, — со злорадством шепнул иудей непристойную присказку. — Ничего, Юрась, нас убьют, но им то же будет...
Тишина. Внезапно улыбнулся Босяцкий. Хотел что-то сказать, но успел только бросить:
— Тише, панове. Нас в Саламанке учили думать... Ага, вот что...
И тут заголосил, наконец смекнув, чем дело пахнет. Жаба.
— Боже мой, Пане! — криком вскричал он. — Беда будет! Как сказал Исайя: «Обнажит Пан Бог темя дочерей Сиона и раскроет Пан Бог срам ихний».
Жёлтое, лисье лицо иезуита искривила почти приятная усмешка. Умная и смелая до богохульства.
— Делать Ему больше нечего, — невозмутимо проронил Босяцкий. — А чего, собственно, кричать?..
Показал белые острые зубы и сквозь них бросил в тишину:
— Они требуют Христа — дайте им Христа.
— Да нет же его в наличности! — завопил Комар. — Нету Христа!
— Правильно. Христа нет.
— Так...
— А вам обязательно, чтоб был взаправду?
— Ну, как...
— А эти? — И один из основателей будущего ордена спокойно показал на бродяг.
— Э-эти? — оскорбился Лотр.
— Эти, — спокойно кивнул капеллан. — Не хуже других. Скажем, нам валять дурака, с Фомки колпак снимать, не хочется. Вполне естественно сделать этих еретиков своими союзниками и с их помощью обуздать быдло. Понятно, придется простить быдлу и простить еретикам. Первым — потому, что они делали богоугодное дело. Вторым — потому, что жулики эти — апостолы.
Все ошеломленно молчали. Босяцкий говорил дальше:
— Вы посчитали их явление несчастьем? Наоборот, это промысл Божий...
Он обвёл товарищей умными холодными глазами. У всех членов синедриона были не то чтобы тонзуры, а прямо-таки довольно большие плеши, и монах улыбнулся:
— ...Свидетельство того, что без воли Господа и волос не упадёт с вашей головы.
Он сцепил узкие нервные пальцы:
— В стране тяжело, неспокойно. Если бы не было сего «пришествия», его стоило бы выдумать. Только наша леность послужила тому препятствием.
— Но как? — вопросил, всё ещё страшась такого дела, Лотр.
— Dixi et animam raeam salvari[84], — улыбнулся доминиканец.
Его поняли правильно, хотя и не в том смысле, какой имел в виду автор присказки.
— Т-так, — промолвил Лотр. — Ну, бродяги, хотите быть апостолами?
— Нет, — хором ответили бродяги.
Все изумились.
— Т-то есть как это? — не поверил Комар.
— А так, — ответил Юрась. — Плуты мы, жулики, это правда. Можем даже сорочку с плетня стащить, но апостолами быть не хотим. Знаем мы, что это значит — связаться со слугами Христовыми.
— Правда что, — зазвучали голоса. — Но... Смертью карайте, но апостолами быть не хотим.
— А вот это мы сейчас посмотрим, — ощерился Лотр. — Палач!
Человек в огненном капюшоне подошёл к схваченным.
— Ведите их.
Стража шагнула к лицедеям и повела их к страшным дверям в задней стене.
...Ворота пылали, и теперь их можно было бы легко выбить простым ударом бревна, но пол тоннеля был густо, дюйма в четыре в толщину, усыпан жаром. А те, что дрались на стенах, всё ещё не могли сломить сопротивления хорошо вооружённого врага, закованного в латы, и пробиться к воротам изнутри. Жар пылал, пугая синеватыми огнями.
...Точно такой жар пылал и в пыточной. Жаровня с ним стояла прямо перед бродягами. На потолке плясали тени. Красный кирпич казался кровавым. Чёрной полосой перечёркивала зарево перекладина дыбы с тёмными ременными петлями. Маски, висевшие на стенах, от этого огня словно оживали. И, как ожившая маска, маячил перед бродягами лик палача. Он откинул капюшон и остался в личине из багряного шёлка.
На стенах, словно залитых кровью, висели кроме масок воронки, щипцы, тиски для ломания рёбер. Стояли у стен уродливые, непонятной формы и предназначения станки.
Братчик с недоумением обводил пыточный инструмент глазами. И это плод человеческой фантазии и умения, продукт человеческого ума — и от этого всего можно быстро и навсегда лишиться веры в человека и его будущее, в его предназначение и в то, что из него когда-нибудь что-нибудь получится.
Он не подумал о том, что само существование орудий пытки свидетельствует: встречаются, пусть и не во множестве, другие люди, для которых всё это и создано. Здесь невозможно было думать. Здесь был ад, тем более отвратительный, что сотворили его люди, а не дьяволы.
Железные, с иглами, шлемы... Испанские сапоги... Прочее, неизвестное.
...Современный человек, незнакомый с застенками гестапо, асфалии и прочих палаческих учреждений, невольно вспомнил бы кабинет зубного врача и то противное ощущение, ту дрожь, которую вызывала в нем вся эта обстановка в детстве... Бродяги же, по разным причинам, не знались с зубодерами и потому принимали всё как есть — пыточная и есть пыточная.