Не верилось, что такое возможно среди людей.

...Братчик зажмурил глаза и с силой ущипнул себя.

— Ты что, мазохист? — спросил палач.

Этот голос вернул Юрася в сознание.

— Нет, — ответил он. — Я просто усмиряю плоть. И заодно — веру.

Всё оставалось неизменным. Это было правдой. И волосом не стоило пожертвовать ради всего этого быдла, на всей этой паршивой земле. Пусть бы себе передохли.

— Э... это зачем? — натужно спросил Явтух Конавка.

— Нельзя же убить подобие Божие, — рассудительно сказал палач. — Нужно, чтобы оно сначала перестало быть Божьим.

«Подобие Божье, — думал Братчик. — Подобие самого Сатаны, вот что... Грязное быдло... Не Содом и Гоморру — все города, всех вас, по всей земле надо было выжечь огнём, а потом засеять ее новым семенем».

Он поднял голову и оглядел стоящих рядом. Два-три достойных лица, да и на тех страх.

— Пусть бы ж оно... эва... Не хочу, — сказал Акила.

— Начинай, палач! — скомандовал Лотр. — Ну! Или на дыбу, или в апостолы.

В кровавом свете лица их были похожи на дьявольские рожи. И вдруг из зарева раздался громкий голос.

— И слушать я вас не хочу, — объявил Юрась. — Голоса у вас дьявольские.

Жаба уже вернул себе покой.

— Брешешь, раб. У начальников дьявольского голоса быть не может. Даже когда Ирод говорил в синедрионе, и то народ восклицал: «Се голос Бога, а не человека».

Лявона Конавку подвели к дыбе и заломили руки назад. Дыба заскрипела и начала приближаться к рыбаку... «Как стрела подъёмного крана», — сказали бы вы. «Как дыба», — сказали бы они.

Глаза Лявона забегали, в них всё ещё угадывался азарт забияки, очевидно убывающий. Потому что рот уже плаксиво искривился.

— Да что там, хлопцы, — прохрипел Конавка. — Я что... Пожалуй, я согласен.

— И я.

— И я.

— Эва... и я.

— А почему бы и не я?

— Честь мне не позволяет на хамской этой дыбе... И я...

Голоса звучали и звучали. И вместе с ними поселялось в сердце презрение.

— Вот и хорошо, дети мои, — одобрил доминиканец. — Благословляю вас.

— Я не согласен, — неожиданно отрубил Братчик.

Он сейчас до предела презирал это быдло. Скоты, паршивые свиньи, животные, черви.

— Знаю я: не ешь с попами вишен — косточками забросают. Знаю, как связываться с псами Пана Бога. Я, когда кончится нужда во мне, исчезать не собираюсь. Бродяга я, вот и всё.

— Сожалею, — пожал плечами Босяцкий. — Палач, воздействуй на него милосердным убеждением.

Драться не имело смысла. Как на эшафоте. Потом скажут, что трусил, кусался, как крыса.

Палач с тремя подручными схватили Братчика, сорвали с него одежду (корд отобрали раньше) и привязали к кобыле.

— Какой я после этого апостол? — плюнул школяр. — Видал кто-нибудь из вас задницу святого Павла?

— По упорству и твёрдости тебе Христом быть, — стыдил Лотр. — А ты вместо того вот-вот с поротой задницей будешь. Или перевоплощайся в Бога, или излупцуем до полусмерти.

— Не хочу быть Богом, — сквозь зубы процедил Братчик.

Он видел злобные и перепуганные лица судей, видел, что даже товарищи глядят на него неодобрительно, но ему были в высшей степени свойственны то упрямство и твёрдость, которых недостаёт обычному человеку.

— Вот осёл! Вот онагр[85]! — возмущался Болванович.

Молчание.

— Брат, — с важностью возгласил Богдан. — Я горжусь тобой. Это нам, белорусам, всегда вредило, а мы всё равно... Головы за это, выгодное другим, пробивали. Так неужели ты один раз ради себя не можешь уступить? Честь же утратишь. Кобыла всё равно что голая земля.

— Знать я вас не хочу, — отвечал Юрась. — Знать я этой земли не желаю... Человек я... Не хочу быть Богом.

Босяцкий набожно возвёл глаза вверх:

— Смотри, чтоб судья не отдал тебя... сам знаешь кому, а... сам знаешь кто не ввергнул бы тебя в темницу... Говорю тебе: «Не выйдешь отсюда, покуда не отдашь и последнего гроша». — И совсем другим, деловым тоном добавил: — Евангелие от Луки, глава двенадцатая, стих пятьдесят восьмой, пятьдесят девятый...

— Гортань их — раскрытый гроб, — как побитый, опустил голову школяр.

Все, даже пророки, хотят жить. И потому, когда появилась надежда, уцелеть захотели даже сильные.

— Брось, — уговаривал Роскаш.

— И зачем так мучить людей? — спросил Раввуни. — Они же из кожи лезут. Ты же умный человек, в школе учился.

— Уговорщик — уговаривай, — сказал Комар. — Нет, подожди. Молитва.

Палач со свистом крутил кнут. Перед глазами Братчика вдруг закачались маски, клещи, станки, испанские сапоги, тиски. И из этого шабаша долетел размеренный голос. Кардинал читал, сложив ладони:

— «Апостола нашего Павла к римлянам послание... Будьте в мире со всеми людьми... Не мстите за себя... но дайте место гневу Божьему. Ибо написано: „Мне отмщение и Аз воздам, сказал Пан Бог“. Так вот, если враг твой голоден, накорми его; если возжаждал, напои его: ибо, делая это, ты соберёшь ему на голову раскалённые угли...».

Раскалённые угли полыхали в жаровне. И постепенно пунцовели в них щипцы. В ожидании муки Братчик готовился ухватить зубами кожу, которой была обтянута кобыла. Он смотрел на маски, инструменты и прочее и внутренне весь сжимался.

Они не знали, что он может выдержать. Не знали, как может владеть собой человеческое существо... Они ничего не понимали, эти животные... А он уже столько вытерпел, столько... А, да что там!

Размеренно зудел голос Лотра. Откуда-то долетел свежий ветерок.

— Слушай, — шепнул Устин. — Брось пороть бессмыслицу. Ты — мужчина. Но после тебя возьмутся за них.

Юрась не ответил. Почуяв ветерок, он поднял глаза и увидел в окне, нарочно пробитом для пыточной, прозрачно-синее небо и в нём звёздочку. То белая, то синяя, то радужная, она горела в глубине неба. Далёкая. Недоступная для всех. Божий фонарь, как говорили эти лемуры, что сейчас именем Бога... Что им толку в Божьих фонарях? Вот будут пытать и их. Зачем?

Жалость к ним, смешанная с жалостью к себе, овладела им. Зачем? Кто узнает, что тут произошло? Кто узнает, какими были его, Братчика, последние мысли? Сдохнет. Сгинет. Пойдёт в яму. И отличные мысли вместе с ним. Зачем это всё, когда так и так, бесповоротно заброшенный в жизнь, в ледяное одиночество, умирать будешь среди этих людей? Среди них, а не среди других. Это только говорят, что «родился», что «пришёл не в свой век». Куда пришёл — там и останешься. А перенесись в другой, и там всё по-другому, и там будешь чужим... Нужно быть как они, как все они, раз уж попал в такую кулагу[86]. Тогда не будет нестерпимой духовной, тогда не будет физической пытки.

Сдаваясь, он поник, забыл обо всём, что думал. И одновременно у него сам собой подобрался голый зад. Как у раба.

— Эй, палач, — сказал вдруг Братчик самым «обычным» голосом. — Что-то мне тут лежать надоело. Ноги, понимаешь, затекли. Руки, понимаешь, перетянули, холеры. Ну чего там из-за мелочей, из-за глупости. Ладно. Апостол так апостол.

— Христом будешь, — настаивал Комар.

— Нет, Апостолом. Ответственности меньше.

— Христом, — с угрозой произнес Лотр.

— Так я же недоучка!

— А Он, плотник, думаешь, университет в Саламанке закончил? — усмехнулся доминиканец.

— Так я же человек! — торговался школяр.

— А Он? Помнишь, как у Луки Христова родословная заканчивается?.. «Енохов, Сифов, Адамов, Богов». И ты от Адама, и ты от Бога. Семьдесят шесть поколений между Христом и Богом. А уже почти тысяча пятьсот лет от Голгофы миновало. Значит, с того времени ещё... сколько-то поколений прошло. Значит, ты благороднее, и род у тебя древнее. Понял?

Этот отец будущих иезуитов, этот друг Лойолы плёл свою казуистику даже без улыбки, обстоятельно, как паук. Он и богохульствовал с уверенностью, что это необходимо для пользы дела. То была глупость, но страшная глупость, потому что она имела подобие правды и логики. Страшная машина воинствующей Церкви, всех воинствующих церквей и орденов, сколько их было и есть, стояла за этим неспешным плетением.

вернуться

85

Онагр — дикий осел.

вернуться

86

Кулага — вязкая, сладкая масса (патока или сладкое соложёное тесто). (Примеч. перев.).