Повсюду обсуждали новость, что в толпе прозвучал клич сторонников Медичи, даже наша прислуга об этом говорила, но когда в тот же день Франческо вернулся домой из лавки, лицо у него было каменное и держался он непривычно молчаливо. Узнав о том, что пострадала Агриппина, он сразу пошел ее навестить, пробормотал несколько слов сочувствия и послал за своим личным лекарем.

Но я никогда прежде не видела его в таком отвратительном настроении. Когда Елена робко осмелилась спросить, не слышал ли он о крике «Palle!», он чуть не набросился на нее, завопив:

— Еще раз произнесешь это слово в моем доме — и мигом окажешься на улице!

В тот вечер отец не пришел на ужин, и Франческо предпочел пропустить трапезу и вместо нее отправился на встречу с членами синьории, как он заявил.

Мы с Дзалуммой почти не разговаривали, но, когда улеглись спать — она на своей лежанке, а я на кровати, — я тихо сказала в темноте:

— У тебя есть нож. Я бы тоже хотела такой.

— Я тебе подарю свой, — ответила рабыня. Утром она выполнила обещание.

На следующий день была Пепельная среда[22]. В полдень Франческо и мы с отцом отправились в Сан-Лоренцо послушать фра Джироламо, читавшего проповедь, доступную для всех.

Я смотрела на пророка за кафедрой, на его изможденное неприятное лицо с орлиным носом и спрашивала себя, понимает ли он, что его вдохновение вовсе не божественного происхождения.

Он ничего не сказал о Папе Александре, поговорил лишь «о тех порочных прелатах, которые хнычут о Боге, а сами украшают себя мехами и драгоценностями». И горячо порицал женщин, расхаживающих повсюду в «нескромных» платьях, сшитых из таких изысканных тканей, что, продав хотя бы одно, можно было бы прокормить нескольких голодающих, которые в эту самую секунду умирают на улицах Флоренции.

Я искоса посмотрела на мужа. Франческо внимательно слушал, хмурил сочувственно лоб, и глаза его смотрели с деланной невинностью.

На закате Дзалумма переодела меня в линялое серое платье с простым головным убором. Никаких украшений я не надела. Уже много месяцев я вообще не надевала драгоценностей, опасаясь «херувимов» Савонаролы: это были мальчишки лет десяти-двенадцати, иногда чуть меньше, они рядились в белые одежды и патрулировали улицы Флоренции — не появится ли где женщина, нарушившая запрет носить нескромные одежды. Любой лиф, отдаленно намекавший на наличие груди, любая искорка золота или драгоценного камня считались преступлением. Ожерелья, серьги, броши — все тут же отбиралось для бедных. Предыдущие несколько месяцев неумолимые «херувимчики» обходили дом за домом во всем городе, хватая картины, скульптуры, предметы старины — все, что могло бы послужить в эту Пепельную среду уроком для людей, погрязших в нарочитой роскоши.

Но наш дом они обошли стороной.

Я была одета, полностью готова к выходу и ждала, когда меня позовет Франческо. Потом спустилась по лестнице, муж внимательно осмотрел мое скучное платье, по-простому заплетенные косы, скромную черную накидку на голове и только и сказал:

— Хорошо.

Потом он вручил мне небольшую картину, размером с мою руку по локоть.

— Я бы хотел, чтобы ты отдала это сегодня.

Я взглянула на картину, которую видела и раньше, на стене в коридоре возле детской. Это был портрет первой жены Франческо, Наннины, выполненный на деревянной панели. Художник изобразил ее в костюме Афины, в профиль, из-под маленького серебряного шлема выбивались длинные, тщательно закрученные черные локоны. Стиль у художника отличался грубоватостью, ему не хватало глубины. Кожа женщины казалась неестественно белой, глаза смотрели безжизненно, поза передавала чопорность, а вовсе не достоинство.

У нас имелось много картин языческой тематики — например, та, что висела в кабинете Франческо, изображала обнаженную Венеру — тем не менее, он выбрал этот вполне безобидный портрет, наверное, для того, чтобы продемонстрировать обществу, что это самый греховный предмет, который нашелся в доме. Предварительно Франческо вынул портрет из чеканной серебряной рамы.

Я, не говоря ни слова, взяла картину, и мы молча поехали на площадь Синьории. Франческо все еще пребывал не в духе.

Из-за облаков, затянувших все небо, ночь была беззвездной и безлунной, но, приближаясь к заполненной площади, я разглядела свечение. Когда наша карета выкатила прямо перед Дворцом синьории, я повсюду увидела факелы: они освещали высокую платформу, где сидел пророк со своей армией ряженных в белое ребятишек; они озаряли с двух сторон въезд на площадь; они светили в руках зрителей и окружали со всех четырех сторон огромный Костер тщеславия. Все окна дворца, все окна верхних этажей окружающих домов были озарены свечами, выставленными на подоконники людьми, которые глазели оттуда на зрелище.

Мы с Франческо вылезли из кареты и присоединились к тем, кто стоял перед костром. Муж занимал важный пост в правительстве, поэтому, когда его узнали, перед ним тут же расчистилась дорога и мы оказались в первом ряду. Костер представлял собой массивное деревянное сооружение — размером с двухэтажную лавку или скромный купеческий дом, — состоящее из восьми ярусов, сколоченных друг с другом по принципу лестницы, так что ребятишки могли легко взобраться по ней на самую верхушку. На последнем ярусе находилось набитое соломой чучело толстого короля карнавала с раскрашенной холщовой головой. Раньше на празднествах лицом он напоминал благосклонного монарха, теперь же это был мрачный демон с налитыми кровью глазами и торчащими изо рта клыками.

На некрашеных деревянных ступенях были свалены сокровища, собранные за последние месяцы маленькими «херувимами»: золотые ожерелья, горы жемчуга, ворохи вышитого бархата, атласа и шелковых шарфов, золоченые ручные зеркальца, серебряные расчески и щетки, плетеные золотые сеточки для волос, отделанные бахромой гобелены, персидские ковры, вазы и керамика, скульптуры и картины. Статуи Зевса, Марса, Аполлона, Эроса, Афины, Геры, Артемиды, Венеры и Геракла, символа Флоренции. И множество картин на деревянных досках, холсте, камне, этюды на бумаге, выполненные серебряным карандашом, красным мелком, обычным карандашом и чернилами. Все эти крамольные вещи были собраны по одному принципу: языческая тематика и обнаженная натура. Меня охватило то чувство, которое я впервые испытала, войдя в кабинет Лоренцо: благоговейный трепет перед таким богатством и красотой.

Зазвучали фанфары, заиграли лютни. Франческо подтолкнул меня локтем, кивнув на картину, которую я продолжала держать в руках.

Я подошла к костру вместе с остальными знатными гражданами, стремящимися публично продемонстрировать свое благочестие. Все ярусы оказались забиты предметами искусства; доски, из которых они были сколочены, пропитали скипидаром; я отвернулась от удушающих паров и пристроила портрет Наннины бочком между парой высоких тяжелых подсвечников из бронзы, отлитых в виде обнаженных женщин с простертыми вверх руками.

Повернувшись от незажженного костра, я кого-то задела и, подняв взгляд, увидела грозного старика во всем черном до самой шеи. Узнав его, я остановилась. Он разменял шестой десяток; бледное раздувшееся лицо, глаза с покрасневшими веками, висящий двойной подбородок.

«Сандро», — прозвучал у меня в голове голос Леонардо, и я сразу представила себе этого человека на несколько лет моложе, когда он подносил ко рту ножку жареной перепелки, при этом усмехаясь и шутя: «Увы, милая пичуга…»

Сейчас Сандро не улыбался, в его измученных глазах я увидела при свете мигающих факелов безграничную скорбь.

Он смотрел на меня и не узнавал, все его внимание поглотила картина, которую он судорожно сжимал в руках. Там была изображена женщина, стройная, длинноногая, с жемчужно-белой кожей. Она была обнажена, если не считать того, что одну ее грудь прикрывала прядь янтарных волос. Правую руку женщина воздела к недорисованному небу.

Художник в последний раз с горечью и нежностью взглянул на картину, а затем в приступе решимости отбросил ее, зашвырнув на ближайший ярус, прямо поверх урны, где она покачалась, грозя соскользнуть.

вернуться

22

В Римско-католической церкви первый день Великого поста. В этот день всоответствии сдревним обычаем на лоб верующим освященным пеплом наносится знамение креста — в знак сердечного сокрушения и покаяния.