— Директором я его не назначала, — разматывая с головы тёплый платок, объяснила тётя. — А кабы не я, был бы он ещё в войну покойник. Не довелось бы ему теперь директорствовать.

Тётя Аня платок сняла, положила на полочку над вешалкой, а пальто забыла снять, так в пальто и села на табурет возле стола.

— Пальто сними, — сказала Юлька. — В кухне вон как жарко.

— Эх, люди, люди! — со вздохом проговорила обиженная Анна Николаевна.

Однако послушалась Юльку — сняла пальто. И даже заинтересовалась обедом:

— Чего это ты наготовила?

— Щи, — сказала Юлька. — И селёдка с картошкой. Садись, будем обедать.

Она проворно накрывала на стол. Ей понравилась роль хозяйки. Она только переживала, одобрит ли тётя её щи. Но тётя, осторожно схлебнув с дымящейся ложки, похвалила Юльку.

— Вкусно, — сказала она. — Спасибо тебе. Не привыкла я, чтоб обо мне заботились. Одна да одна.

— Плохо одной? — спросила Юлька.

— Что хорошего! — вздохнула тётя. — Война у меня всех забрала. И отец на фронте погиб. И брата в войну убили. И парень, жених мой, косточки сложил в Белоруссии. Так и осталась одна.

Юльке стало жаль тётю.

— Ты не обижайся на директора, — сказала она. — Может, просто задумался человек.

— Может, и задумался, — согласилась тётя.

— А как ты ему жизнь спасла?

— Было такое дело, — вяло, словно бы не желая рассказывать, сказала Анна Николаевна.

Юлька догадалась, что надо хорошенько попросить, чтоб рассказала. Тётя не хотела рассказывать просто так, ради разговора. Другое дело, если Юльке очень интересно…

— Мне очень интересно, тётечка. Я же после войны родилась, я же не знаю, как это всё происходило, — горячо проговорила Юлька.

— Ты книжки читаешь про войну, — ещё сопротивлялась Анна Николаевна.

— То книжки, а то живые люди…

И тётя сдалась.

— Ну ладно уж, расскажу… Поедим только сначала, а после обеда я тебе и расскажу.

11

— Немец-то обошёл наше Хмелёво. Стороной обошёл. Мы все сидим, приказу ждём, когда нам эвакуироваться. Я и тогда в больнице работала. Мария Захаровна ещё молодая была, а я — вовсе девчонка, восемнадцать исполнилось.

Больных которых домой отправили, самых тяжёлых в областную больницу отвезли. Пусто, тихо… Две лошади у нас при больнице было. Лошади наготове стояли, имущество всё больничное упаковано, только команды нету. Слышно — орудия бухают, близко уж, а всё не едем. Наш председатель сельсовета всё одно твердит: отгонят немца да отгонят немца. Не сдадут, мол, наше Хмелёво.

А немец — вот он. В Сердюковке. От Сердюковки до нас — восемь километров. Прибег оттуда один парнишка прямо в сельсовет: «Иван Иваныч, заберите меня в партизаны». Нашего председателя сельсовета Иван Иваныч звали. Стал Иван Иваныч звонить в район, а телефон не работает. Тогда он командует: всем эвакуироваться. Ну, которые были наготове, тронулись сразу. Две машины было у колхоза, на машинах поехали, кто на лошадях, а кто и пешком, лишь бы подальше от ворога.

А были такие, которые и остались. Всякие были, Юлечка. У подружки моей Нюрки Фоминой мать парализованная да двое братишек маленьких. Куда ж ей? Мать не бросишь. Осталась. А Василий Стругалев — тот к приходу немцев в новую рубаху вырядился. Ждал их. Старостой после у них служил.

Ну, это я всё не про себя. Это я после узнала. А в самое-то это горячее время я лошадей запрягаю, Марья Захаровна с Дашей — медсестра у нас была Даша — ящики грузят на подводы, всё спешно-спешно, пока последнюю дорогу фашисты не перерезали. На Топольки ещё свободная была дорога, через Топольки мы к станции собирались доехать, а там уж — поездом, куда назначат.

Я-то сама нацелилась идти на фронт. Думаю: помогу Марье Захаровне на поезд погрузиться — и на фронт. Мама за год до войны померла. Брат с отцом — на фронте. Пустой оставался дом. Я и вещей с собой в эвакуацию не брала, только ботинки новые да костюм взяла, а больше ничего.

Ну вот, Юлечка, погрузились это мы, я тороплюсь, каждая жилочка во мне трясётся, боюсь, что не успеем уехать от фашиста. А Мария Захаровна стоит на крыльце больницы в растерянности и ровно чего-то ждёт. Это я уж после сообразила, что ничего она не ждала, а жалко ей было бросать свою больницу. Перед самой войной как раз отремонтировали, как новенькая была больница…

Даша подбежала к Марье Захаровне, тянет её за руку: поехали скорей, не успеем. И Марья Захаровна послушалась, пошла за ней к подводе. Я на первой подводе сижу, Каурый был запряжён, хороший такой конь, добросовестный, а у них — кобылка Сильва, та покапризней, набалованная. Стала Марья Захаровна на телегу забираться, и тут вдруг из лесу выходят двое раненых красноармейцев. Один вовсе белый с лица, как только на ногах держится, а другой покрепче, рука у него на перевязи, идёт и товарища здоровой рукой поддерживает.

Я было Каурого понукнула. А красноармеец-то — тогда ещё не солдатами наших воинов называли, а красноармейцами, — этот красноармеец-то, который послабее, вдруг со всего росту на землю рухнул. И товарищ его не смог удержать.

Марья Захаровна про эвакуацию сразу позабыла, кинулась к этому раненому. Подняла гимнастёрку, а там повязка кой-как сделана и вся от крови мокрая.

«Несите, — командует нам, — его на стол».

«Марья Захаровна, немец в Сердюковке!»

Это Даша ей про немца. Марья Захаровна как на неё глянула — и слов не надо.

«Уезжайте, — говорит, — я одна с ранеными останусь».

Разве ж мы её одну бросим? Внесли раненого, положили на стол. Ящик с хирургическими инструментами распаковали. Пока она одному операцию сделала, темнеть начало. Электричества нету. Зажгла я лампу керосиновую. Другому раненому при керосиновой лампе руку перевязывали. А уезжать уже некуда — немец ворвался в Хмелёво. Вот так мы и остались, Юлечка…

Юлька ничком лежала на диване, положив руки на валик и опираясь на них подбородком. Тётя устроилась на лежанке. Свет в комнате не включили, лампочка горела в кухне, и из дверей на половички падала светлая полоса. Эта полоса и разделяла тётину лежанку и Юлькин диван, стоявший у стены под прямым углом к лежанке.

Через небольшие окошки, завешенные марлевыми вышитыми занавесками, в комнату заглядывала зимняя ночь. В полумраке горницы тётя виделась Юльке смутно. Ей казалось, что сидит там не пожилая женщина с седыми волосами, заплетёнными в две тощие, завязанные на затылке косички, и сложенными на полной груди руками, а молодая санитарка, прямая и стройная, какой тётя была, должно быть, в сорок первом. И пустая больница представилась Юльке, и керосиновая лампа в операционной, и сгущающийся мрак за окном, и особенная, жуткая тишина небольшого села, занятого врагом.

— Что же, — спросила Юлька, — спасли тех красноармейцев?

— Спасли, — глуховатым ровным голосом сказала тётя. — Как же, спасли… Да не только их. Ещё приходили из окружения. Больниц не осталось, одна наша километров на сто в округе, а может, и на двести… Добирались к нам, по ночам стучали в окошко. И жители шли, и красноармейцы. Марья Захаровна в ближние палаты женщин, стариков да ребятишек устроила. А в самой дальней красноармейцы лежали. Так и называли её: дальняя палата. Немцы приходили несколько раз. Марья Захаровна их на улице встречала. «Тиф, тиф!» И по-немецки им чего-то, она немецкий знала. Они и не заходят. В нашем селе немцев постоянно не было, из Сердюковки наезжали. А староста что знал, про то молчал. Встреча у него была с Иваном Ивановичем. Иван Иванович партизанский отряд собрал. К ним в лес и красноармейцы уходили наши. Подлечатся — и в партизаны. И Каурого мы им отдали, и Сильву, чтоб немцам не достались.

Вот однажды Иван Иванович с двумя партизанами пришёл ночью к старосте. «Если, говорит, больнице какой вред немцы сотворят — тебе не жить, так и знай». Что там староста немцам говорил, не знаю, а больницу нашу не трогали. Картошку нам жители для больных давали. Хлеба тоже понемногу собирали. Иногда я с мешком ходила по домам, случалось, что ж таить… Не для себя просила. У кого из больных родные — те кормили своих. А раненых голодными не оставишь. Изворачивались… Нам ещё что повезло: партизаны в лесу на корову бездомную наткнулись. Ну, и привели нам. Держали при больнице. Выручала нас Бурёнка…