– Да, я люблю, люблю! – ответил он дрожащим голосом, с побледневшим лицом. – Я люблю... нет, я обожаю, боготворю тебя... одну тебя... чудная Лукреция! Прочь все посторонние соображения! Пусть предадут меня самой лютой смерти, если я лгу, только бы мне умереть у твоих ног! – и в порыве страсти Реджинальд бросился перед нею на колени.

– Вот вы как раз приняли позу, удобную для примерки венка, который предстоит вам надеть сегодня вечером, – сказала Лукреция, беззаботно смеясь, точно признание Лебофора было самой обыкновенной речью, и шутя наклонилась к нему, чтобы надеть венок.

Вероятно ее намерением было явно показать рыцарю свое благоволение, но она не рассчитала силы чувства, превозмогшего в его груди все остальные порывы, и внезапно очутилась в объятиях юноши.

Лукреция отскочила назад и воскликнула:

– Так вот какова твоя верность твоей кузине, твоя почтительность к дочери Александра! Но нет, я знаю твой честный нрав, – прибавила она, повернувшись и оторопелому рыцарю, когда послышался шорох в кустах, – и потому согласна принять это за карнавальную шутку и наказать тебя.

Говоря таким образом, молодая женщина бросила бывшими у нее в руке цветами в смущенного и пристыженного Лебофора.

В этот момент показался Альфонсо. Очевидно, довольный энергичным отпором, который встретил от нее Реджинальд, иоаннит пылко приветствовал Лукрецию, а затем, после церемонного поклона сопернику, напомнил ей, что выпросил себе аудиенцию наедине, чтобы откровенно изложить перед нею обуревавшие его сомнения.

– Я боялась, рыцарь, что ваши вопросы окажутся слишком трудными для того, чтобы их могла разрешить неученая женщина, – с поразительной холодностью ответила она, – а потому позвала на подмогу вот этого ученого доктора академии и должна удержать его при себе. Он просветил меня уже насчет некоторых вещей, о которых я не имела понятия.

Альфонсо стал настолько же мрачен, насколько повеселел Лебофор, однако превозмог себя и произнес:

– Во-первых, я хотел бы знать, может ли истинная любовь до такой степени угаснуть в женском сердце, чтобы от нее не осталось и следа?

– Об истинной любви я не могу сказать это. Ведь вам известно лучше, чем всякому другому, что я неспособна к ней. Но если поверх грубого и запутанного наброска должна быть нарисована новая и более блестящая картина, то было бы жаль, если бы от прежнего остался след.

Лукреция высказала это с такою явной холодностью и презрением, что Альфонсо был жестоко уязвлен ее словами.

– Тогда я снова впаду во все свои прежние ереси, – с горечью произнес он. – Мне всегда было противно смешиваться с толпой и быть любимым лишь в качестве одного из многих. Если женская любовь такова, тогда ничто не привлекает в ней моей души и она возвратится к своему прежнему покою.

– От этой мысли на вас веет холодом, несмотря на знойные лучи солнца над нашей головой. Пойдите сюда, Лебофор, иначе мы превратимся в ледяные сосульки оба.

– Я удалю с ваших глаз зиму, из опасения, чтобы горячность рыцаря не воспламенила также и меня, – горьким тоном заметил Альфонсо и удалился так внезапно, что Лукреция не успела остановить его.

В дурном настроении, в отчаянии, иоаннит посетил Бембо, сообщил ему свои наблюдения и резко прибавил, что, так как влюбленные пришли к взаимному соглашению, то он не желает быть дольше свидетелем измены Лебофора, чтобы не дать воли своей досаде. Он поручил Бембо извиниться за него в том, что он не может присутствовать на дальнейших заседаниях академии и принимать участие в прочих увеселениях во время продолжавшегося поста, так как из-за них он соблюдал последний недостаточно строго, как это требовало его положение члена духовного ордена.

Бембо ответил, что женщина, подобная Лукреции, опасна для каждого, и охотно взялся исполнить возложенное на него поручение.

К вечеру Альфонсо получил известие, что его отсутствие нисколько не помешало общему веселью, и что Лукреция еще никогда не была оживленнее и довольнее, как в этот день. Он оставался, запершись у себя в комнате, как будто погруженный в молитвы, а в это время двор задавал все более и более многочисленные и блестящие празднества. Бембо постоянно ворчал о явных доказательствах благоволения Лукреции к Лебофору, и это доставляло новую пищу самым жестоким опасениям Альфонсо. В то же время он заметил, что его зорко стерегли, так что у него даже явилось опасение, что он скорее играет роль арестанта, чем гостя в Ватикане.

Между тем, возвращение Цезаря, которое должно было освободить участников турнира, замедлялось, а успешные действия Орсини в Тоскане делали, вероятным, что они вскоре займут в Риме господствующее положение. Терпение Паоло, казалось, вытекало преимущественно из этой надежды, как вдруг все переменилось. Союзные дворяне, навлекшие на себя ожесточенную ненависть флорентийцев своими опустошениями, неудержимо готовились к осаде столицы, но были неожиданно остановлены могущественными приказами французского короля. Французское войско со своей стороны готовилось выступить против Неаполя, и Цезарь заявил, что должен повиноваться королю, вернувшему ему вновь свою благосклонность, и что церковное войско примкнет к французам согласно воле его святейшества. Его слова произвели действие громового удара средь ясного неба. Союзные дворяне увидели теперь, что их ловко перехитрили, и что им остается только заодно с партией Борджиа заискивать у французов.

Однако, Цезарь и Александр сумели подговорить неаполитанского короля Федерико заключить союз с испанцами, и когда прибыли французские полководцы со своим войском, численность которого, правда, была далеко не достаточна для затеянного предприятия, то после торжественного богослужения в присутствии папы было объявлено о заключении этого союза, в виде результата которого Неаполь должен был быть разделен между французами и испанцами. Конечно, все это дело приукрасили разными мнимыми предлогами. На несчастного неаполитанского короля возвели разные обвинения, чтобы затушевать интригу папы и Цезаря, однако, столь явное предательство участников такой политической комбинации возмутило даже наиболее бессовестных государственных людей. Французы не могли особенно протестовать, не располагая достаточными военными силами, и примирились с положением, а Борджиа торжествовали.

Все Орсини, особенно Паоло, чувствовали, что они впутались в игру, в которой потерпели поражение, а нескрываемое торжество партии Борджиа еще усиливало в них чувство унижения. Но им приходилось подавлять свои тревоги и гнев, и они собрались в большом числе, чтобы участвовать на пиру, который хотел дать папа в честь французских полководцев. Цезарь сам пригласил Лебофора и иоаннита, и велел передать им, что после совещания с французскими рыцарями он намерен объявить свой приговор относительно турнира.

ГЛАВА II

Молва о роскоши и великолепии папского двора подготовила французских полководцев к тому, что они встретят здесь большую изысканность, однако, и они были поражены, увидав в громадном зале башни Борджиа изумительное зрелище. Блестевший позолотой потолок, обои и бархатные драпировки, украшенные чудесами возрожденного искусства, простирались, насколько мог окинуть их взор, и заканчивались галереей, откуда ряд террас вел наверх, к восхитительным дворцовым садам, листва которых отливала зеленым серебром в прозрачном воздухе. Длинная галерея кишела прислугой в дорогой одежде, пажами и вооруженными людьми, которым предстояло услуживать во время пира многочисленным гостям, так как папа пригласил к себе все французское войско, за исключением простых солдат. Посредине галерея образовала круглый зал, над которым возвышался купол, густо покрытый серебряной пылью и опиравшийся на беломраморные колонны с коринфскими капителями. Это было самое парадное место пира. Тут на возвышении под балдахином восседал глава церкви.

Тут же сидели Лукреция со своим женским штатом, французские полководцы и прочие знатные гости. Тройчатые жезлы архиепископов и епископские посохи перемешивались с копьями, блестящими боевыми секирами и жезлами герольдов, потому что за каждым стулом стоял представитель духовенства в расшитой золотом столе [22] или еще более нарядный герольд, или паж в берете с пером для услуг дамам, рыцарям или духовным особам. Античные статуи украшали все простенки. В полированном мраморном полу отражались серебряные вазы художественной работы, стоявшие в промежутках вокруг зала. В них дивно благоухали цветы. Столы были покрыты скатертями и уставлены сосудами, украшенными драгоценными камнями.

вернуться

22

Подобие епитрахили у католического духовенства.