«А вот Крайцлеру выхлопотать отпуск будет потяжелее, чем мне», – размышлял я, сидя в кэбе. В Институте обитало порядка двух с лишним дюжин детей, некогда покинувших свои дома (или улицы), где единственным знаком внимания к ним со стороны окружающих была регулярная порка или побои – в другое время на них просто не обращали внимания. Ответственность за жизни этих несчастных созданий целиком и полностью лежала на Крайцлере. И, признаться, сперва я совершенно не представлял себе, как он собирается сменить профессию, не оставляя при этом Института, где настоятельно требовалась его твердая рука. Однако едва у нас зашел об этом разговор, Крайцлер сообщил, что намеревается посвящать Институту два утра и один вечер в неделю, оставляя бразды следствия в моих руках. Столь серьезные обязательства никак не входили в мои первоначальные планы и тем сильнее было мое удивление тому факту, что его предложение вызывало у меня больше энтузиазма, нежели беспокойства.
Мой кэб довольно быстро пересек Чатам-сквер и, повернув к Восточному Бродвею, доставил меня к строениям под номерами 185—187, где и располагался Институт Крайцлера. Сойдя на тротуар, я заметил коляску Ласло неподалеку и сразу же задрал голову, вглядываясь в окна здания и ожидая наткнуться на ответный взгляд своего друга.
Еще в 1885 году, задумав основать Институт, Ласло потратил часть собственных сбережений на приобретение этих двух четырехэтажных зданий из красного кирпича с черной отделкой. Впоследствии их интерьеры подверглись серьезной перестройке, так что внутри оба корпуса выглядели единым целым. Затраченные на все это средства были в скором времени покрыты с одной стороны взносами состоятельных клиентов, с другой – внушительными гонорарами, причитавшимися Крайцлеру за безукоризненное исполнение обязанностей официального судебного эксперта. Комнаты детей размещались на верхнем этаже Института, учебные классы и помещения для отдыха – на третьем. Второй этаж целиком занимали консультационные и смотровые кабинеты Ласло, а также его психологическая лаборатория, где он подвергал детей разнообразным тестам: на восприятие, реакцию, ассоциативное мышление, память и прочие психические функции, природа которых всегда представляла живой интерес для всех алиенистов. Что же до первого этажа, здесь у Ласло располагалась жуткого вида операционная, где он время от времени проводил диссекцию мозга или вскрытие трупа. Мой возница доставил меня аккурат к черной железной лестнице, которая и вела к главному входу в № 185. У дверей красовался Сайрус Монтроуз – голову его венчал котелок, огромный торс задрапирован складками не менее гигантской шинели, а широкие ноздри, похоже, извергали хладное пламя.
– Добрый день, Сайрус, – произнес я с неуклюжей улыбкой, поднимаясь по лестнице и тщеславно надеясь, что на сей раз мой голос прозвучал увереннее, чем обычно, когда я попадался пред акулий взор гиганта. – Доктор Крайцлер здесь?
– Вон его коляска, мистер Мур, – вполне вежливо ответил Сайрус, и я вновь отчего-то почувствовал себя последним недоумком в городе. Но, стиснув зубы, все же выдавил из себя улыбку:
– Надеюсь, вы слышали, что нам с доктором какое-то время предстоит работать вместе?
В ответ Сайрус кивнул – и не знай я его лучше, я бы поклялся, что по лицу его скользнула кривая усмешка:
– Слышал, сэр.
– Прекрасно, – ответил я, распахнув сюртук и похлопав себя по жилетке. – Думаю пойти поискать его. Всего доброго, Сайрус.
Входя в здание, я так и не дождался от него ответа – да, в общем, и не заслуживал его: у нас не было повода выставлять друг друга полными кретинами.
Внутри Института меня встретили компактный вестибюль и парадный холл – белые с дорогими панелями темного дерева, а также обычный набор папаш, мамаш и драгоценных чад: в ожидании Крайцлера все они расположились на двух длинных низких скамьях. Такую картину можно было наблюдать практически каждое утро в конце зимы – начале весны: Ласло устраивал своим подопечным что-то вроде собеседования, дабы определить, кто следующей осенью будет допущен к пребыванию в стенах Института. Соискатели варьировались от крайне зажиточных северо-восточных семей до сказочно нищих иммигрантов и сельских работяг. Но всех объединяло одно обстоятельство: каждая семья имела нервического или же трудного ребенка, поведение которого временами становилось экстремальным и непредсказуемым. Все это, разумеется, было делом далеко не шуточным, однако факт оставался фактом: в такие утра Институт становился подлинным зоопарком. Всякий дерзнувший пройтись в это время по коридору рисковал пасть жертвой подножки, плевка, яростных проклятий и прочих, не менее приятных вещей – в особенности со стороны тех детей, чья умственная неполноценность состояла единственно в чрезмерной избалованности: их родителям следовало бы поберечь время и ни в какой Институт не ездить вовсе.
Подойдя к двери консультационного кабинета Ласло, я ненароком встретился взглядом с одним из таких будущих буянов – мелким пузатым мальчишкой, чьи глаза так и светились злонравием. Рядом мерила шагами пятачок перед кабинетом смуглая женщина лет пятидесяти – ее лицо было изборождено глубокими морщинами, она куталась в шаль и бормотала себе под нос что-то, как я подозревал, по-венгерски. Я был вынужден увернуться – и от нее, и от сучившего ногами маленького толстяка. Постучав, я незамедлительно услышал из-за двери громогласное «Да!» своего друга. Топтавшаяся у порога женщина посмотрела на меня с явным сочувствием.
После относительно безобидного вестибюля кабинет Ласло должен был служить будущим пациентам (которых он всегда называл только «студентами» и решительно настаивал на использовании персоналом именно такого обращения к детям – чтобы те ни в коем случае не могли осознать истинного положения вещей) первым знакомством с подлинным Институтом. Так что Ласло заранее позаботился о том, чтобы обстановка не пугала маленьких посетителей. Здесь висели картины с изображениями животных, кои не только развлекали и успокаивали детей, но и подчеркивали безукоризненность вкуса хозяина, а также имелись игрушки: бильбоке, простые кубики, куклы и оловянные солдатики. С помощью этих нехитрых забав Ласло к тому же проводил предварительную серию тестов на ловкость, скорость реакции и характерные эмоции. Наличие в кабинете медицинских инструментов было сведено к минимуму – большинство из них содержалось в смотровой, организованной в следующей за кабинетом комнате. Именно там Крайцлер производил первые серии испытаний физического состояния пациентов – разумеется, это касалось лишь тех случаев, когда больной интересовал Ласло. Все тесты были призваны определить, зависят ли трудности у ребенка от причин второстепенного характера (например, физических увечий, влияющих на поведение и настроение), или же причину следует искать в первичных аномалиях – умственных или эмоциональных нарушениях. Если у ребенка отсутствовали признаки второстепенных недомоганий и Крайцлер понимал, что способен оказать помощь (другими словами, если не наблюдались симптомы безнадежного и неизлечимого повреждения головного мозга), дитя «записывалось» в Институт: ребенок поселялся в Институте почти на все время, бывал дома только по праздникам, да и то лишь после того, как Крайцлер лично подтверждал безопасность подобного контакта. В целом же Ласло был склонен придерживаться мнения, изложенного в теориях его коллеги и доброго друга доктора Адольфа Майера, часто повторяя его афоризм: «Степень дегенеративности ребенка прямо пропорциональна степени дегенеративности его окружения, помноженного на сложные семейные отношения». Главной целью Института было создание для детей новой среды, и это, в сущности, было краеугольным камнем самоотверженных попыток Ласло четко выяснить: возможно ли перековать «естественный шаблон» человеческой души и, следовательно, перехитрить судьбу, на которую нас обрекают случайности рождения.
Крайцлер что-то писал за своим причудливым рабочим столом, омытым светом небольшой лампы тускло-зеленого и золотистого стекла. Ожидая, пока он закончит записи и поднимет голову, я подошел к книжной полке рядом и снял оттуда свой любимый томик – «Жизнь и смерть безумного грабителя и убийцы Сэмюэла Грина». Ласло любил ссылаться на это дело 1822 года родителям своих «студентов»: печально известный Грин, по словам Крайцлера, по праву мог считаться «дитем розги»: в детстве его воспитывали побоями, и, будучи наконец изловленным, он открыто признал, что все его преступления против общества служили своего рода местью. Впрочем, лично меня в сем фолианте привлекал фронтиспис, красочно изображавший, как следовало из подписи внизу листа, «Конец Безумца Грина» на бостонской виселице. Что-то притягивало меня в абсолютно невменяемом взгляде знаменитого сумасшедшего; вот и на этот раз из очередного созерцания меня вывел Крайцлер – не поднимая головы, он протянул мне какие-то листки и произнес: