— Кажись, возле ручья… Оттудова звали, — сказал Семенычев.

— У какого ручья?

— Тут рядышком течет. Вчера разведали.

— Ну, веди, если знаешь.

Семенычев двинулся вперед. Сазонов с Комковым последовали за ним. Местами бамбук был выше человеческого роста. Упругие изжелта-зеленые листья больно хлестали по лицу.

Слева громко затрещало: кто-то лез напролом. Послышалось тяжелое дыхание. Десантники остановились. Комков поправил автомат, Сазонов крепче сжал топор.

Заросли бамбука раздвинулись, и перед ними предстал исцарапанный Сашок. Круглое румяное лицо его было испуганным. Пухлые губы подрагивали.

— Там… там… — Он схватил Сазонова за руку. — Медведь!

— Медведь? — с опаской переспросил Семенычев. — Сам бачил?

Сашок торопливо объяснил: после обеда он мыл посуду в ручье, глянул, а на том берегу — зверь…

— Далеко? — спросил Яшка.

— Что вы, совсем рядышком. Вот тут, прямо!

Они быстро прошли оставшуюся часть пути и осторожно приблизились к берегу ручья. На другой стороне, возле самой воды, сидел медвежонок. Он неотрывно смотрел в ручей, где изредка появлялась рыба. Заметив ее, медвежонок проворно совал лапу в воду и, подхватив рыбешку, бросал через себя на землю.

— Вот так медведь! — Комков захохотал.

— А Сашок як перелякался! — Семенычев тоже залился тоненьким смешком.

Услышав смех, медвежонок поднял голову и подозрительно понюхал воздух. Потом прислушался и встал на все четыре лапы, намереваясь задать стрекача.

— Хватай его, други! — крикнул Комков и ринулся в воду. — Бери в кольцо!

Медвежонок растерялся. Метнулся сначала влево — вдоль ручья, потом вправо, наткнулся на Сазонова и только тут наконец устремился в заросли. Но было уже поздно. Комков догнал медвежонка и схватил его сзади. Тот, обернувшись, больно укусил бойца за палец. Подоспевший Сазонов помог Комкову справиться с медвежонком. Они скрутили ему лапы, завязали платком морду, чтобы не кусался, и торжественно понесли к главной островной резиденции, как назвал их лагерь Комков.

Десантники встретили зверя с восторгом. И только Сашок, увидев медвежонка, смущенно отвернулся. Он умоляюще посмотрел на друзей. Те переглянулись. Сазонов нарочито громким голосом сказал Семибратову:

— Мы тут на медвежонка наткнулись. Совсем случайно, конечно. Вот и решили прихватить. В хозяйстве сгодится.

Сашок признательно улыбнулся мичману. Комков заговорщически подмигнул и, не удержавшись, шепнул:

— Плошки-то твои уплывут. А они в кулинарном деле не последнюю роль играют. Поспеши.

Сашок побежал к ручью.

— Как же мы его назовем? — спросил Семибратов, поглаживая пушистую шкуру зверя.

— Михаил Иванович, — сказал кто-то.

— Длинно, — отверг Яшка.

— А если — Кузя?

— Для сибирского кота подходяще.

— Может, Топтыгин?

— Стоп. В этом что-то есть. Только лучше — Топтун. Эй, Топтун, ко мне! — крикнул Яшка.

Медвежонок не шевельнулся.

Мантусов спал плохо. У него снова разболелось бедро. Вот же, проклятое, как мучит! Бывали раны и похуже. Под Сталинградом его стукнуло и в голову и в грудь сразу. Ничего. Отлежался в госпитале — и опять на передовую. А тут и ранило-то не очень: зацепило бедро осколком на излете, и вот, поди ж ты, болит и болит. Да и в медсанбате никак не заживало. Уже все сроки прошли, а рана не затягивалась. Вот и пришлось ехать в отпуск из-за этого. Какой же из тебя боец, если ты хромаешь? Ему так и сказали в медсанбате: «Долечивайтесь, поправляйтесь. Заодно и девочку пристроите. Негоже ей здесь находиться». С ним уже тогда была Пуговица. Он нашел ее в полусожженной деревне, где стоял медсанбат. Однажды, когда врачи уже разрешили Мантусову ходить, он отправился подышать свежим воздухом на самый край села. Домов там было мало. Вдоль улицы торчали обгорелые трубы, виднелись воронки, наспех выкопанные землянки.

Опираясь на костыль, Мантусов медленно брел по улице, старательно обходя затянутые тонким льдом лужи. Зима шла на убыль, и все чаще и чаще на дорогах появлялись проталины. Чувствовал себя Мантусов скверно. Не переставая, болело бедро. Да и настроение было паршивое, В сегодняшней почте для него снова не оказалось письма. А он так ждал его, так надеялся! Родители Мантусова погибли в самом начале войны при бомбежке; брат — в сорок втором, на фронте. Теперь у него осталась только сестра. Она жила в Куйбышеве. И он написал ей, как только попал в медсанбат. Но прошло уже больше месяца, а ответа все нет и нет. Он так задумался, что даже вздрогнул, когда его окликнули. Голос был детским:

«Дядя, а дядя… Ты наш?»

Вопрос был задан не зря. На Мантусове была одежда, в которой раненые обычно выходили на прогулку: стеганый ватник, такие же брюки, валенки с калошами и потертый треух. Словом, он никак не походил на бойца.

Обернувшись, Мантусов увидел девочку лет шести-семи, закутанную в рваный шерстяной платок. Вместо обуви на ногах какие-то грязные, перетянутые веревками тряпки. Лицо худое, бледное, с выпирающими скулами и приплюснутым носом. Девчушка стояла на обочине дороги и настороженно смотрела на него, готовая, как видно, убежать в любой момент.

«Ты чей?» — строго переспросила она.

Мантусов улыбнулся.

«Что ж ты нос-то себе не отрастила? А? У тебя же вместо носа пуговица. Тебя как зовут?»

«И не пуговица вовсе, — не приняла шутки девочка. — А зовут меня Машей».

«Где ж твоя мамка?»

Девчушка потупилась.

«Мамку миной убило… За картошкой она пошла, а там как бабахнет… Нету мамки. И тетя Фрося померла тоже… — Она вздохнула и, помолчав, неожиданно спросила: — А у тебя, дядя, хлеба нету?»

Ее слова и особенно то, как они были сказаны — просительно и в то же время с каким-то недетским достоинством, — вызвали у Мантусова и жалость, и какую-то беспомощность, и даже смущение. Словно он был виноват в том, что у этого ребенка нет хлеба. Он протянул руку и хотел погладить девочку по голове. Но она испуганно отпрянула в сторону и крикнула:

«Не тронь!»

«Есть у меня хлеб, — как можно серьезней сказал он. — Только не здесь. Пойдем со мной?»

Она глянула на него все еще недоверчиво и заколебалась.

«Не бойся! — Он протянул ей руку. — Ну, пошли, Пуговица!..»

В столовой медсанбата девочку накормили. Она сразу подобрела и доверчиво прижалась к Мантусову. Он почувствовал, как у него запершило в горле, и, чтобы скрыть нахлынувшие чувства, грубовато погладил девочку по спутанным, давно не мытым волосам.

Так Пуговица оказалась в медсанбате, а Мантусов стал чем-то вроде няньки.

На рассвете Мантусов задремал. Потом опять проснулся. По бледной синеве окна определил, что еще рано. Попробовал устроиться поудобней — и не смог. Циновка казалась жесткой и неприятной. Боль в бедре не утихала. В казарме было душно. Сильно пахло плесенью, по́том и еще чем-то кислым. Всю неделю, что они жили на острове, Мантусов не замечал этих запахов, а сегодня вдруг почувствовал, да так остро… Казарма была буквально пропитана этой затхлой кислятиной. И каждый запах различался отдельно, будто существовал сам по себе, ни с каким другим не смешиваясь.

Мантусов давно уже заметил за собой эту особенность: как только заноют старые раны, обоняние сразу обостряется. Ну разве мог он раньше по дыму определять сорт махорки?.. Где бы кто ни курил, табачный дым казался ему совершенно одинаковым. А сейчас, стоит лишь принюхаться, сразу скажет — у кременчугской махорки дым с горчинкой, она покрепче павлодарской будет, а к краснодарской всегда примешивается какой-то тонкий, еле уловимый сладковатый аромат — так пахнет лаванда.

Поворочавшись еще немного, Мантусов встал. Осторожно, чтобы не разбудить спавшего рядом Семибратова, натянул свои огромные сапоги. В канцелярии, где они размещались вдвоем, было тесно, не развернешься. Тихо ступая, Мантусов вышел из казармы.

Посты по-прежнему оставались удвоенными. И хотя окрестности трижды прочесывали и никого не нашли, взвод все равно оставался в боевой готовности.