У крыльца на посту стоял Пономарев. Увидев старшего сержанта, обрадовался:
— Закурить не найдется?
— Я тебе закурю! — пригрозил ему Мантусов. — Устав забыл? На посту, не где-нибудь находишься.
— Другие курят, а я что, рыжий? — огрызнулся Пономарев.
— Ничего, попадутся мне еще эти курильщики! Как раз есть надобность туалет почистить…
Обогнув казарму, Мантусов вышел из расщелины и увидел второго часового. Тот стоял у минометов, приведенных в боевое положение. Плиты, их были плотно укреплены дерном, двуноги упирались в слежавшийся песок. Рядом в ящике — две мины. Все, что им удалось спасти из боезапаса; остальное вместе с катером находилось на дне океана. Случись бой, подумал Мантусов, два выстрела ничего не решат. Бесполезное это теперь оружие. А Семибратов у минометов пост установил. К чему? Но когда Воронец сказал: «Людей и так мало. Зачем еще увеличивать наряд?» — Мантусов поддержал командира, резковато ответив: «Приказ командира обсуждению не подлежит».
— Стой! Кто идет? — крикнул часовой.
— Свои, — сказал Мантусов. — Не узнаешь?
— Фу, перелякал! — откликнулся Семенычев. — И чего тебя, старший сержант, в такую рань лихоманка носит? Спал бы себе, як другие.
Мантусову было приятно слышать ворчливый голос Семенычева. Он любил этого старого казака, умевшего с таким смаком рассказывать станичные байки. Семенычев если и врал, то весело и складно.
— Как настроение? — спросил Мантусов.
— Як положено славному бойцу на наиважнейшем посту. — В голосе Семенычева прозвучала усмешка.
— Не одобряешь, значит?
— Мне-то шо… Сказано: охраняй боевое имущество. Ну я и охраняю. А уж от кого там — чи от врага, чи от ветру, — це не мое дило.
— А как же склад? Бросить? — кивнул Мантусов в сторону грота. Вход в него виднелся неподалеку прямо в скале. Японцы хранили здесь свои запасы продовольствия: рис, бобы, соль, муку. Место было выбрано довольно удачно, и Семибратов решил не переносить склад, хоть он и располагался близко от воды.
— Да я ж не супротив, — поспешно отозвался дед Семеныч, — я завсегда «за».
Мантусов улыбнулся. Он почувствовал, что боль отступает. Она еще не исчезла вовсе, но уже ослабла, притихла. Дышать стало легче, свободней. И даже краски вокруг неуловимо изменились: то были серыми, размытыми, а теперь посветлели. Мантусов увидел зарю, нежную, дрожащую. Солнце еще не взошло над горизонтом, но оно было уже где-то близко к нему, совсем рядом. Небо голубело все сильней и сильней. И воздух тоже становился прозрачным и голубоватым. Мантусову показалось, что воздух по цвету похож на те подснежники, которые он подарил когда-то Ирине. Он раньше и не подозревал, что дарить цветы — это очень приятно. Особенно если они такие чистые и прозрачные, как Иринины глаза.
Мантусов никогда прежде не дарил цветов. Сначала потому, что был мальчишкой и чаще дергал девчонок за косы, чем рассматривал, какие у них глаза. Потом, вероятно, оттого, что быстро возмужал и огрубел. Мальчишки на фронте и в семнадцать становились взрослыми. А ему было двадцать четыре, когда он попал под Сталинград, где началась его военная биография. Потом были бои на Дону, под Курском, на Днепре, ранение, контузия, опять ранение…
Пуговица отыскала его в палате. В один прекрасный день она появилась на пороге и, протягивая ему кусочек сахара, сказала:
«Это полезно. У тебя сильно болит?»
Ему стало и смешно, и грустно. Милая, добрая девчушка! Как он все-таки привязался к ней!
«Нет, не очень, — доверительно признался он. — Мне хорошие лекарства дают».
«А ты с этой ходишь? — потрогала она костыль, стоявший в изголовье. — Можно мне немножко?»
«Валяй, — разрешил он, — только смотри, чтобы тетя в белом халате не увидела. А то попадет нам обоим».
Пуговица прижилась в медсанбате. Раненые кормили ее, угощали нехитрыми сладостями. Она носила им цветочки, декламировала стишки и даже пела иногда «Широка страна моя родная». Это был коронный номер в ее репертуаре.
В тот раз его долго не выписывали из медсанбата. Затянувшаяся было рана открылась вновь и загноилась.
Получив наконец отпуск по ранению, Мантусов выписал проездные документы в Куйбышев: Он все же намеревался поехать к сестре, хотя так и не получил от нее ни одного письма. Но все могло быть: время военное, почта работает с перебоями. Пуговицу Мантусов решил взять с собой. Отдавать девочку в детдом ему не хотелось.
Весна ворвалась в город пением скворцов, блеском луж, разноголосой капелью. Приятно было вдыхать свежий, не пахнущий пороховой гарью воздух и громко, не таясь и не соблюдая маскировки, шлепать по талому снегу. И хотя радоваться было, собственно, нечему (сестра уехала из Куйбышева куда-то на Дон), Мантусов шагал по городу и улыбался. Ему негде было ночевать. Он не знал, куда теперь определить Пуговицу. Но ощущение полноты жизни не покидало его ни на минуту.
Выйдя от коменданта, где он отметил свои документы, Мантусов легонько щелкнул девчушку по вздернутому веснушчатому носику и весело сказал:
«Куда ж нам сейчас податься?»
«Ты же говорил, к тете пойдем».
«Уехала наша тетя. — Мантусов усмехнулся. — И где теперь ее только искать?»
«Вот беда-то… — Пуговица вздохнула совсем по-взрослому. — Что же нам делать?»
«Ну, это еще не беда, а лишь четверть беды», — неожиданно раздалось у них за спиной.
Мантусов обернулся и увидел женщину. В огромных синих глазах ее золотисто плавилось солнце. И глаза были удивительно чистыми и ясными. Такой бывает вода в пруду на рассвете, когда утро только-только занимается. Мантусов любил купаться в это время. Деревня еще спит. Покрикивают изредка горластые петухи. И пыль лежит на дороге, не тронутая ни стадом, идущим на водопой, ни колесами бричек, выезжающих на косовицу. Ты бросаешься в прозрачную воду, и она обнимает тебя — нежно и прохладно.
«Наверное, эти глаза тоже умеют ласкать», — неожиданно подумал Мантусов и смутился, будто Голубоглазка, как он ее сразу окрестил, могла угадать его мысли.
«Насколько я поняла, подслушав ваш диалог, — сказала женщина, — вам негде ночевать».
Мантусов неловко переступил с ноги на ногу. Он увидел, какие грязные у него сапоги.
«Могу предоставить временное убежище в нашей школе, — продолжала женщина. — Годится? Здесь был госпиталь. Теперь он переехал. Так что место есть. И койки тоже. Давайте знакомиться. Меня зовут Ириной».
Мантусов трудно сходился с людьми, особенно с женщинами, а тут уже через неделю-другую почувствовал себя с Ириной так, будто они были знакомы не один год. Именно Ирине Мантусов впервые в своей жизни принес подснежники и только тогда понял, как приятно дарить цветы любимой женщине.
«Милый Мантусов, — сказал она, грустно глядя на подснежники, — не забывайте, что я вдова и на несколько лет старше вас».
В этот момент в класс, где они сидели, вбежала раскрасневшаяся Пуговица. Увидев подснежники в руках Ирины, она сразу посерьезнела, а потом вдруг расплакалась. Мантусов долго не мог ее успокоить. Взяв девочку на руки, он баюкал ее, пока она не затихла.
«Почему ты плакала?» — спросил ее Мантусов на другой день.
Пуговица молчала.
«Тебя кто-нибудь обидел? — допытывался он, взволнованный непонятным поведением девочки. — Почему ты не отвечаешь?»
Упрямо опустив голову, Пуговица стояла перед ним какая-то неуступчивая, отчужденная. Он так и не смог ничего от нее добиться. Это встревожило его. Он терялся в догадках. Что могло случиться? Не будет же ребенок капризничать беспричинно?
Вскоре Мантусов начал замечать, что Пуговица сторонится Ирины. И если та о чем-нибудь ее спрашивает, отвечает неохотно и односложно.
Мантусов никак не мог понять, почему так резко изменились их отношения. Неужели между Пуговицей и Ириной что-то произошло? Но тогда Ирина сама должна была рассказать ему обо всем. Отчего же она молчит?
Потом ему припомнились вещи, на которые он раньше не обращал внимания. Ирина нередко бывала строга с Пуговицей, не допускала, чтобы та баловалась. Ирине он, разумеется, ничего не говорил. Но она сама почувствовала неладное и однажды вечером спросила его напрямик: